Страж
Шрифт:
— Вы отказались, следовательно, от попыток решить все мировые проблемы?
— Вот именно, — я рассмеялся. — Единственной проблемой там было зарабатывать как можно больше денег, а я ее предпочитал не решать.
— И вами никогда не овладевала депрессия? Вы сказали мне, что в гостиничном номере испытали острый приступ депрессии.
— Да, но это было вроде как... Нет, не могу описать вам, как и что это было. Это было ни на что не похоже. Я назвал это состояние депрессией, потому что так оно называется, верно? Но как мне объяснить? Все, что я вам рассказываю, вы мысленно к чему-то
— Но как иначе прикажете вам помочь?
— Послушайте. Я убил своих собак, которых любил едва ли не больше всего на свете. Я не знаю, почему я так поступил. Это произошло помимо моего самоконтроля. А что, если это когда-нибудь повторится? Или я совершу что-нибудь еще хуже? И потом этот туман. Он переполнял мою голову. Тогда в кухне все внезапно стало сырым и холодным. И запах росы... Я ведь осознал потом, сколько бы сам ни пытался от этого отречься, что несу ответственность за содеянное. И все представляется таким бессмысленным, не правда ли? Я чувствовал себя так, словно в меня кто-то вселился, кто-то вторгся, и все же я знаю, что сама вторгающаяся сила прячется во мне.
— Возможно, вы реагируете на происшедшее на двух уровнях одновременно.
— Я не шизоид, если вы об этом. — Я почувствовал, что говорю на более высокой ноте, чем раньше. — Я не сумасшедший. Ради всего святого! Разве вы сами не видите!
Сомервиль промолчал. Он сидел, проводя пальцами по щеке. Я сам на себя разозлился, униженный его инертностью, провалом моей попытки в чем бы то ни было убедить его. Все мои аргументы словно бы закружились на месте, и каждый из них принялся хватать себя за хвост.
Но хотя я не обольщался относительно того, что мне удалось переиграть доктора Сомервиля, я вышел с собеседования с ощущением, что потерял время не совсем понапрасну. Сомервиль смог удостовериться хотя бы в одном: я самым серьезным образом настроен выяснить, почему со мной такое случилось.
Вопреки моим собственным ожиданиям, я, в конце концов, нашел Сомервиля довольно симпатичным. Он не стремился выжать из меня все соки. Единственным его предписанием был наказ завести — и вести — дневник. Когда он осведомился, не угодно ли мне повидаться с ним уже завтра, я, к своему собственному удивлению, ответил «да».
Возможно, мне принес облегчение сам шанс выговориться. Хотя я по-прежнему был начеку и многое от Сомервиля смог утаить. Но все-таки начал считать его своим потенциальным союзником. А в этом уже было нечто утешительное. Лучик какой-то надежды.
8
Я лежу на самом краю наполненного зеленой водой плавательного бассейна на вершине холма в Южной Калифорнии и гляжу на раскинувшийся внизу океан. Время примерно полуденное, на небе ни облачка, и я лежу, предаваясь грезам об Анне. Я собрался с силами, чтобы вызвать ее образ телепатически. И не слишком удивляюсь, когда мне почти сразу удается добиться желаемого результата. Возникнув ниоткуда, она опускается на подстилку рядом со мной и снимает с плеч пляжный халат.
Солнце ласкает ей спину. Я чувствую под рукой тепло ее кожи. Осторожно двигаясь на юг, рука прокладывает себе увлажненную
Я перекатываюсь на локоть, причем голова моя оказывается у ее ног, нарочно раздвинутых, чтобы я понял, чего она хочет. Кожа здесь белая и безупречная, матовая и нежная, как белая глина; волосы, надушенные и ухоженные, поблескивают и темны как опиум.
Я уже чуть было не набрасываюсь на нее, как вдруг припоминаю, что моя Анна белокура и здесь...
Предупредительные сигналы молниями вспыхивают у меня в голове. Это ведь Голливуд, где блондинки по-прежнему в цене — НАТУРАЛЬНЫЕ БЛОНДИНКИ; мне кажется, будто я вижу ярко-красные неоновые слова рекламы, пробегающие по поверхности бассейна в просвете между ее ног. Реклама заканчивается письменами, начертанными на небесах: воистину ЗОЛОТОВОЛОСЫЕ...
Она завладела моей рукой. И ведет ее к своему черному благоухающему руну. Меня трясет.
— Нет, подожди.
Я отваливаюсь в сторону.
Не произнося ни слова, девушка поднимается, подбирает халат и медленно бредет по направлению к дому. Любовный призыв все еще жив в ленивой поступи ее тела, когда она проходит под белой колоннадой и растворяется в холодном, невидимом мне внутреннем помещении. Но я не в состоянии пошевелиться. Я лежу, пригвожденный собственной нерешительностью к кромке зеленого, как лед, бассейна.
Моя раздвоенность объясняется вовсе не желанием сохранить верность собственной жене. Просто я не убежден в том, что с моей стороны было бы разумно переспать с ассистенткой доктора Сомервиля.
Сцена меняется — и теперь я нахожусь в помещении, как две капли воды похожем на мой гостиничный номер на Мулберри-стрит. Оно неуютно и старомодно, с тяжелыми шторами на окнах, с пожелтевшими обоями и с рукомойником в углу, отделенным от остальной комнаты оливково-зеленой ширмой. Над встроенным в стену камином висит отвратительная акварель с видом Неаполитанского залива. У окна — стол, под одну из ножек которого положена газета. Пара мягких кресел, письменный стол, больничного вида лампа и две железные кровати — одна прямо за дверью, другая посредине комнаты, напротив рукомойника.
Страшно темно, потому что шторы задернуты, свет не горит ни здесь, ни в коридоре. Хотя я прекрасно знаком с тем, что и где стоит в этой комнате, я чувствую себя совершенно дезориентированным. Я понимаю, что нахожусь в кровати, но мне неясно — в какой из двух. Разумеется, делу можно помочь: протянуть руку и зажечь свет, но что-то удерживает меня от этого.
Я лежу, скрючившись под одеялом, и пытаюсь согреться теплом собственного тела. Для октября нынче чертовски холодно — ночной воздух оседает сыростью у меня на щеках. Я не могу вспомнить, не оставил ли я открытым окно. Призрачный и влажный запах, царящий в помещении, кажется мне самым неприятным образом знакомым.