Стрельцов. Человек без локтей
Шрифт:
И сегодня, когда в цивилизованных странах к сексуальным домогательствам склонны относить и слишком уж выразительные взгляды, брошенные на даму, инцидент на даче Караханова симпатий к разгулявшейся знаменитости в продвинутом обществе не вызвал бы.
Конечно, в сугубые условности советской действительности естественный человек — а Стрельцов под такое определение более всего и подходит — вписывается с неведомыми ординарным людям мучениями.
Условности эти противоречат независимости в самых безобидных ее формах.
Потому-то неадекватный прегрешениям гнев вызвали и ушедший в свой высокий мир от официального признания Пастернак, чудом, но не бедствовавший,
Независимость в общежитии при определенном для всех режиме поведения рассматривалась наверху как вызов себе. И проходила по номенклатуре чуть ли не бунтарства, когда власть почему-либо не в духе или хочет напомнить о своей безотчетности перед подданными.
Стрельцов вспоминал, как обрадовались в милиции, куда его доставили непосредственно из Тарасовки: вот, мол, попался, который кусался, хотя палец прокушен был как раз у Эдика. Милиционеры знали, сколько раз за последнее время покровители футболиста — вернее, заинтересованные в нем начальники — отмазывали Эдуарда. Честь правоохранительного мундира казалась стражам порядка задетой. И сейчас они надеялись отыграться — и предвкушения мести не скрывали.
И мне бы — по моим либеральным воззрениям — мне бы, долгую жизнь прожившему при советском строе и не понаслышке знающему о его строгости и коварстве, подхватить версию про КГБ, все просчитавший и все ловушки для непутевого Стрельцова расставивший. Я и от авторитетных, знающих механику управления страной людей слышал, что Стрельцова подставили, что на недозволенный поступок его спровоцировали… Но зачем — спрашивается — такой детализированный план спецслужб, когда сам Эдик подставлялся столько раз — не проще ли было преградить ему дорогу в Стокгольм, не дотягивая до последнего дня, когда уже на костюм для него потратились и замены сколько-нибудь подходящей ему некогда искать?
А вдруг все проще и грубее?
Пасли (и за нос, вдобавок, водили) не Стрельцова, а всех нас, живущих не только футболом, но и просто живущих в стране Советов?
Я готов поддержать все версии, предлагаемые главными ходатаями о реабилитации Эдика. Согласиться, что ведомственные интересы у нас могут запросто противопоставить государственным — сегодня это почти бесспорно, — что шефы «Динамо» намеренно гробили «Спартак» и «Торпедо». Но те, кто хорошо знают историю футбола и помнят ход сезонов, подтвердят, что КГБ не смог помешать спартаковцам стать чемпионами в пятьдесят восьмом году, а «Торпедо» в ближайшем будущем превратиться в суперклуб.
Такого скользкого человечка, каким выглядит в истории с пикником Эдуард Караханов, могли, конечно, сделать орудием тайной полиции. Но при малейшем желании тайная полиция могла подобрать кандидатуру и поприличнее, к которой бы и сегодня не придраться.
Что-то мне, однако, подсказывает, что Эдика Стрельцова превратили в карту, шулерски разыгранную, не ради футбола единого. И предполагаю, что разыгранную людьми, преследующими несколько иные цели, чем приведение к обязательному чемпионству московское «Динамо». Команду, между прочим, с классными игроками и великим тренером, нуждавшимися, конечно, в поддержке власть предержащих. Но не совсем уж в буквальном смысле, наверное? Хотя, как показал пример с братьями Старостиными, соперничество между суперклубами простирается далеко за пределы футбольной арены.
Про Фурцеву мне и сам Эдик говорил — в ней видел он одну из виновниц происшедшего с ним. Хотя не удержусь — добавлю от себя, что ни Сталин, ни Берия, ни Фурцева не виноваты в том, что мы не умеем пить. Тем не менее откуда-то известно, что Екатерина Алексеевна передала записку о случившемся в районе железнодорожной станции «Правда» помощнику Хрущева…
Быстрота, с которой информация дошла до самых верхов, всегда меня настораживала. Все как бы делалось специально, чтобы футбольные деятели не успели вмешаться и по разученной схеме хождений по начальственным кабинетам отстоять Стрельцова.
Вместе с тем подобная быстрота донесения высшему начальству могла свидетельствовать и о неуверенности правоохранительных органов в своих полномочиях — наказывать знаменитейшего футболиста без ведома самого Хрущева.
Хрущеву с его стандартно-советским начальственным мышлением бредовой бы показалась мысль, что на его репутации может отразиться история с каким-то футболистом. Логика неврастеников мешает нам и в новых временах вполне определиться в своем отношении к Никите Сергеевичу. Те, кто по-прежнему упрямо именует себя шестидесятниками, до скончания своих дней будут уверять, что Хрущев не только меньшее зло, чем Сталин, но в советских рамках явление вообще прогрессивное. Хотя его-то правление и доказывает, что прогресс в этих рамках весьма относителен, если вообще возможен. Как нам из сегодняшнего дня — бог уж с ним, со вчерашним — совместить воспетую оттепель с произволом в сталинском стиле? Хрущев — не кто иной — произнес: «Использовать на тяжелых работах». Называя вещи своими именами, послал молодого человека, чья вина еще не была установлена, на верную гибель.
Это, на мой взгляд, даже пострашнее выглядит, чем подпись под заготовленным НКВД списком сотен обреченных — покарать конкретного подданного, зная, что твоей стране он не безразличен; вряд ли популярность Эдуарда от Хрущева скрыли. Скорее уж он посчитал ее дутой. И со своей собственной, в которую поверил, несравнимой.
Не оправдывая хрущевской вспыльчивости, что иногда из неизбывного кокетства делают писатели и художники, публично им обруганные (но лес тем не менее валить не посланные), предположу все-таки, что с той историей в конце пятидесятых подставили не одного Стрельцова, но и дорого ему обошедшегося Никиту Сергеевича.
Хрущев не интересовался ни поэзией, ни футболом — и ни личной заинтересованности в наказании, ни собственного мнения о личности великого поэта или великого футболиста у него быть не могло. Была эйфория от всевластия, которой и воспользовались те, кто не хотел его и дальше видеть во главе сталинской империи.
Люди наверху понимали, что империя эта прекратила свое существование в день смерти Сталина — она была скроена по его кровавым меркам и рассчитана на время именно его царствования, когда волевое усреднение касалось всех, кроме самого коммунистического царя. Теперь усреднение для общеруководящего удобства стоило возвести в абсолют. И видимость продолжения империи с ее социальными легендами и мифами можно было сохранить при строжайшем условии, что очередной правитель будет жить без самозванства, не потрясая аппарат — механизм, заведенный Иосифом Виссарионовичем.