Стремительное шоссе
Шрифт:
У конторы «Крымшофер», на набережной, как раз перед блистающим утренним июльским морем, стоял уже хоть и немолодой и сильно обшарпанный, но по-рабочему нажимисто готовый ринуться отсюда, от лени и отдыха и ярких красок, за перевал, в степь, шестиместный фиат.
Около него возился, подвинчивая и подмазывая, шофер — молодой, рыжеволосый парень, с веснушками, в коричневой распахнутой, щедро замасленной блузе, и говорил отправителю:
— Я на этой машине сделал тринадцать тысяч девятьсот сорок
Отправитель был до костей прожженный солнцем кривоногий татарин с лохматыми бровями и золотым спереди зубом. Он щурил от солнца один глаз, а другим глядел кругло, но мутно. Он не выспался и зевал, сильно кривя рот на правый бок. Он сказал шоферу:
— Ясное дело… Потому — ты не пьянствуешь, как другие… Ты у нас на красную доску глядишь — понял?.. А вот твои двое пассажиров идут.
Подходили двое с ручною кладью и с билетами, взятыми накануне, очутившиеся здесь проездом, — крупный хозяйственник Торопов и бывшая артистка Брагина, подстриженные волосы которой ярко блестели, как золотой нимб. Она была в голубом, держалась прямо, голову кверху. Шаг у нее был порывистый. Она точно играла предводительницу народных восстаний. Торопов — низенький, толстоплечий человек, с облупленным розовым лицом — едва поспевал за нею. Все у него было набрякшее: и веки, должно быть — от бессонной ночи, и широкие в запястьях руки, и короткие пальцы, и пылающие щеки, и вспученный лоб. Белая рубашка была завернута спереди так, что вся безволосая и тоже розовая вспученная грудь Торопова выставлялась наружу.
Со стороны тому, кто хотел бы и умел наблюдать, оба они показались бы с головами, погруженными в безмерное богатство берегового солнца, с которым прощались, уезжая на север.
Брагина с подхода командно спросила отправителя, кивнув на машину:
— На этом одре поедем?
— Другая пойдет еще… через один час, — ответил татарин.
— А до-е-дем ли? — полюбопытствовал Торопов, отдуваясь.
Отправитель сделал вид, что обижен вопросом. Он вздернул левым плечом вперед и вошел в контору, а следом за ним вошли туда же и Брагина с Тороповым оставить вещи.
Стуча деловито мотором по спокойно гладкому морю, отплывала переполненная лодка в соседнюю большую татарскую деревню Куру-Узень. Серый, очень серьезного вида ослик протащил мимо двуколку с зеленью. К возившемуся около старенького фиата шоферу подошел, легко шагая от моря, с пляжа, где он купался, сухощекий, подтянутый человек в синей рабочей блузе горняка; через плечо — полотенце. У него была открытая голая, разрисованная солнцем, каменно-твердая, точеная, как у египтянина, голова, с сухим выпуклым у висков лбом и мощным затылком. Он осмотрел очень внимательными серыми глазами шофера и машину, нагнулся и подавил что-то внизу ногой и сказал глуховато, но тоном, не допускающим возражений:
— Рессоры слабы.
Потом кивнул на переднее сиденье и добавил совершенно начальственно:
— Занимаю место рядом с вами.
И отошел к ларьку за папиросами.
А к конторе в это время бойко подбегала белогривая, чалая лошадка, подвозя на линейке еще пассажира и пассажирку, красиво сработанную женщину, которая звонко, заливисто хохотала, отбросив голову и показав ровную загорелую шею. Должно быть, что-нибудь очень смешное только что сказал ее сосед. Обильные черные волосы упали ей на спину, а на бронзовом округлом лице глаз совсем не было видно, только сверкали зубы да алел рот. Полные руки, до плеч голые, тоже загорелые и потому сильные на вид, охватили колена и вздрагивали от хохота; покачиваясь, смеялись и ноги ее, молодые, сильные, без чулок, в одних белых спортсменках.
Сосед же ее, как многие остроумцы, имел затаенно лукавый вид, глядел прищурясь, и все тело его, тяжелое и плотно сбитое тело атлета, было непроницаемо спокойно.
Но он был не только атлет, он был не только известный мелиоратор, работавший в Наркомземе, он был еще и пловец, способный по нескольку часов держаться на воде и покрывать при этом большие расстояния. Даже и в этот свой приезд к морю с севера он без тренировки, уже отяжелевший, плавал от приморской горы Кастель до Гурзуфа, от Гурзуфа до Ялты. Его портреты с подписью — «Известный пловец А. Е. Мартынов» — появлялись в свое время в спортивных журналах.
Он глядел на свою соседку так, как глядят матери на расшалившихся, но никому этим не мешающих детей. У него были добродушные мясистые, почти безволосые брови над выпуклыми синими глазами, круглые сорокалетние кирпично-красные щеки, круглый, несколько неожиданно бесхарактерный нос. И под просторной, сурового холста блузой подымалась, как он ни старался ее спрятать, необыкновенных размеров грудь, которой, конечно, отчего бы и не держаться на воде по нескольку часов сряду.
Он разрешил себе сказать соседке, пожав плечами:
— Га-ли-на Иг-нать-евна… Ну, разве так можно… Надорветесь так и что-нибудь себе внутри повредите.
Конечно, в доме отдыха медперсонала все любили веселую, красивую Галину Игнатьевну, и едва только подкатила белогривка к фиату, откуда-то появились две старушки и разахались:
— Ах, Галина Игнатьевна! Все-таки уезжаете? Не продлили вам отпуска? Как жалко! Ах, как это жалко!
И в сутолоке выгрузки вещей с линейки так трогательно настоятельно просили они, чтобы она им написала, когда приедет домой, написала бы сюда, в дом отдыха, где они пробудут еще две недели… И потом, спохватясь, они начинали царапать карандашиком в ее записной книжечке свои адреса, где именно они там работают. Нет, они не хотели пропасть для нее бесследно. Они хотели получать письма, написанные этой милой загорелой рукою…
Потом подоспели человек пять молодежи с фунтиками черешень, абрикосов и груш-скороспелок. Эти груши и абрикосы были куплены только что, чтобы разделаться с ними тут же, после купанья (неутолимы молодые аппетиты), но все пятеро, точно сговорясь, один за другим начали опоражнивать свои фунтики в дорожную корзиночку Галины Игнатьевны:
— Кушайте и нас вспоминайте.
— Да что вы! Куда вы? Зачем мне столько? — пыталась защищаться сильными руками Галина Игнатьевна, но руки эти отводили и сыпали черешни и мелкие груши, приговаривая: