Жестокость
Шрифт:
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Жестокость
Повесть
I
У берегов появились нумерованные, мрачного вида английские крейсера, осторожно, но неуклонно-деловито пускавшие черные "колбасы" в небо. От Керчи шли слухи, что там дело очень серьезно. "Кроют!" - говорили красноармейцы. В Севастополе тоже "крыли"... И красные сняли телефоны и отступили в ночь на 21-е июня 19-го года, чтобы успеть вовремя вылиться из этой кубастой ликерной бутылки - Крыма - через узкое горлышко перешейка.
Занимали места в автомобилях, фаэтонах, линейках; иные же бросали накопленные
В крайнем случае всегда ведь можно было записаться в добровольцы и идти до первой встречи со своими. Но этот "крайний случай" не представлялся ясно сознанию: поезд, битком набитый вагон, стремительность хода, частые свистки паровоза, движение, сжатое полосками рельсов, - это было яснее, и в это верилось.
Гремели дороги.
Напрягаясь, как живые, пытались обогнать один другого автомобили.
Трещали по камню шоссе колеса линеек. Кричали:
– Не задерживай!.. Эй!.. Давай ходу!..
А в лесу по сторонам кто-то гукал, гикал, огогокал, свистал.
Иногда раскатывался очень громкий в ночи выстрел... за ним другой, третий... Потом стихало, но автомобили и лошади громоздились друг на друга; пышущие лошадиные морды сбивали фуражки с пассажиров легковых автомобилей; лошади шарахались, ломали оглобли...
Ночь была темная. Беспокойно бились сердца. И кто-то кого-то ругал отчетливо, убежденно и громко:
– Вот так эвакуация! Не могли вовремя дать знать, подлецы!..
Когда небольшой шестиместный форд с шестью пассажирами выехал, наконец, из лесу и пошел полями, начало уже светать, и беглецы присмотрелись друг к другу и перекинулись несколькими словами... Из шести только трое были из одного места, другие трое пристали уже в пути.
В каждом человеческом лице есть детское, и как бы глубоко ни прятали его, бывают такие моменты, когда оно появится вдруг, и окажется, что человек еще совсем не жил. Это - моменты смертельной опасности или следующие за ними, когда опасность только что миновала.
Уже то одно, что все шестеро были безусы и безбороды и весело настроены (верст тридцать откатили от берега), приближало их к детям. Но они теперь, при неуверенном еще свете утра, стали близки друг к другу, как бывают близки только дети.
Много было табачных плантаций по сторонам и полотнищ пшеницы, и табак был могуче-зеленый, полосы пшеницы охряно-желтые, - так угадывал глаз. Однако и пшеница лишь только чуть иссера желтела, и табак еще только слегка зеленил утренний туман, и небо еще было младенчески-молочное, не совсем отскочило от земных твердынь...
Так же вплывали и эти шесть лиц из ночной неизвестности в дневную внятность.
Одно - курносое... Ясно круглились дырья ноздрей над ощеренным щербатым ртом. Глаз сначала не было заметно - щелки; потом проступили, когда стал он говорить и смеяться: восхищенные, изумленные, откровенно жадные к жизни. Кожа на щеках молодая, мягкая, немного бледная от бессонной ночи, и большие серые глаза с крупными зрачками.
Чуялось по этим глазам, что хорошо он играл в детстве в лапту, этот курносый, и в городки, и в бабки; ловко лазил по деревьям, охотясь за яблоками в чужих садах, переплывал на тот бок речки, где тянулись вдоль берега бахчи, и возвращался обратно, волоча в одной руке свои штанишки, полные огурцов и скороспелых маленьких золотых дынь, а с берега беззубо ругался ему вдогонку старый бахчевный дед и грозил колдашом.
Это где-нибудь в Рязанской губернии, на Проне, или ближе к Спасску, на Оке, под Старой Рязанью, разоренной когда-то Батыем... И с детства только и говорили кругом:
– Зямельки ба!.. Вон у помешшика Стерлингова аржица какая нонча я-дре-на-я!..
Но в заливных лугах по Оке хорошо было. После Петрова дня можно было увязаться за охотниками из города, ночевать с ними в стогах, есть колбасу и пить водку и на заре показывать им утиные озера...
Между делом можно было украсть у них рожок пороху, горсти две дроби, шомпол... Мало ли на что годится эта гладенькая палочка... На кнут, например... А когда будут уходить домой и на прощанье дадут ему двугривенный, неотступно идти за ними следом и приставать:
– Дяденьки!.. Дайте еще хучь питялтынный!.. Мало, ей-бо, мало!.. Ночь не спамши... и комари... и цельное утро ходимши!.. Барины, дайте!..
И, получив еще двугривенный и отойдя на приличное расстояние, начать длинную, живописную, - что на ум взбредет, - ругань. Зачем?.. Так себе, низачем...
Наругавшись всласть, идти к стогам, где ночевали, найти там украденную и спрятанную еще вчера с вечера в сено салфетку, собрать в нее все брошенные бутылки и окурки, разыскать на озере то место, где были спрятаны под камыш две убитых матерки, поспешно, но так все-таки, чтобы не переукрала их у него носастая охотникова собака - лягаш, и, только забравши все это, идти торжественно к себе, в Старую Рязань, далеко видную, так как стоит она на высоком берегу, и церковь в ней кирпичная, красная, с белыми разводами, на четыре угла и одноглавая, похожая на большую часовню.
Бутылки в деревне, конечно, нужная вещь, - для масла, для квасу, для дегтя... Но он знал, зачем ему нужны были бутылки. Он сыпал в бутылку известку, наливал воды, забивал потуже пробку, ставил где-нибудь на бугорке и ждал, когда хлопнет бутылка, как выстрел из ружья, и разлетится стекло в мелкие дрызги... Ух, здорово!.. А если не было извести, - набирал ребят, ставил бутылку где подальше и начинал игру: "А ну, кто попадет в нее с одного камня?.." Чаще всего сам и попадал, потому что мошенничал: набирал заранее в карман таких круглых голышей, что сами летели в цель.
Отрезать у чужой лошади хвост, загнать свою лошадь в ночном на помещиков хлеб, накормить соседского Старостина мальчишку навозом, а если найти в сору булавку, то сразу сообразить, что ее надо закатать в хлебный мякиш и подбросить через забор поповскому лохматому меделяну, а потом идти с желтой ромашкой-поповником около поповых окошек и безмятежно твердить, как принято искони у ребят:
– Поп, поп, высиди собачку!.. Поп, поп, высиди собачку!.. Поп, поп, высиди собачку!..*
______________