Жестокость
Шрифт:
Но, налетевши в вихре, как пылинка среди пылинок, он улетал теперь в том же вихре, без сожаленья и без грусти, с одной только жаждой нового полета, и из шести лиц, столкнувшихся вместе в тесном вместилище каретки форда, это было наиболее беззаботное, наиболее веселое, наиболее верящее в счастье, наиболее избалованное счастьем, насквозь пронизанное лучами счастья лицо... И счастье это было все то же - певучее, вместившее в себя тысячу песней, истинная "Песнь песней" - слово "ре-во-лю-ци-я"!..
На другом лице были блестящие, как стекло, черновекие глаза, от темных подглазий
В Каменец-Подольске, над извилистым и быстрым Смотричем, на польских фольварках или потом в Подзамчье, в узеньких, кривых, помнящих турок уличках, около бывшей турецкой крепости, ныне тюрьмы, в воротных каменных устоях которой сидели, прочно влипнув, круглые бомбы, - прошло детство.
Какой крупный, исчерна-сизый виноград бессарабский привозили из Хотина, за двадцать шесть верст, и как приманчиво на площадке около моста, на возах молдаван, горели по вечерам фонарики!..
Это было как таинство. Пролетки извозчиков дребезжали по булыжнику мостовой, заглушая все остальные звуки; стены домов около чуть белелись и казались совсем легкими, как из оберточной бумаги, и единственным, плотно закругленным, существующим самостоятельно и в то же время недосягаемым, как мечта, были эти возы с фонариками над грудами терпко пахнущего винограда. Подходили к этим возам, пробовали, торговались, но спокойно, как сама судьба, говорили молдаване:
– Тилько дэсят копэек...
Достать бы гривенник и купить фунт!.. Но разве можно было где-нибудь достать целый гривенник?
Мелом на старых серых досках, кое-где даже черных от гнили, на фронтоне кривого крылечка было начерчено кривыми, пьяными буквами по-русски: Меламед. Сюда он бегал каждое утро, подтягивая на бегу шлейки коротеньких гультиков.
Меламед был в рыжем, густо заплатанном длинном сюртуке и сам рыжий, с закрученными концами длинной бороды и волос над ушами. Муаровый вздутый картуз носил внахлобучку; имел козий голос. Часто кричал, сердясь, и больно бил его указательным скрюченным пальцем в затылок...
В этом хедере было их человек десять, и так громко учились они читать по-еврейски, что русские прохожие затыкали уши.
Проходя мимо аптеки Англе в Троицком переулке, мечтал он быть аптекарским учеником, ходить в чистеньком костюме, в воротничках и манжетах, с блестящими запонками, может быть и из нового золота, но совсем как настоящие золотые, приносить домой разные духи и пахучие мыла в красивых обертках... Но разве так много аптек в Каменце?.. И разве же так много нужно туда учеников?.. В декабре, когда выпадал снег даже и в Каменце, по первопутку к польскому и русскому Рождеству привозили битых гусей, накрест перевязанных тонким шпагатом, и горы гусиных потрохов лежали на мешках, постланных на земле на Старом базаре, и целый гусь тогда продавался по рублю, даже по девять гривен, а потроха (все в сале!) за четвертак!..
Но где же было взять целый рубль, когда в семье - восемь человек, и когда отец всего только шмуклер, и может вышивать только звездочки на погонах этих страшных офицеров казачьего полка?..
Разве один из этих офицеров не отрубил своей шашкой четырех пальцев купцу Розенштейну? Они - урюпцы, и у них - вишневая епанча сзади на бешмете... Когда они учились на площади, то на всем скаку соскакивали наземь, и по команде тут же бросались наземь их лошади... А казаки из-за лежащих, как мертвые, лошадей открывали стрельбу.
Испуганный, он бежал тогда от этих непостижимых людей с их колдовскими лошадьми, как мог дальше, и даже боялся обернуться назад.
В узеньких уличках Подзамчья, где отовсюду пахло жареным луком, где все чем-то торговали и все знали обо всех всё, было гораздо спокойнее, потому что не было непостижимых загадок. Даже козы, кое-где на двориках в три аршина обгладывающие, стоя на задних ногах, последнюю кору с каких-то деревьев, даже и эти умные козы с наблюдательными глазами, чем же они загадочны? Это - еврейские козы, и от них явная польза: три стакана молока в день!
По воскресеньям гудел орган в кафедральном костеле, и с молитвенниками в руках шли туда все красивые, нарядно одетые, в конфедератках на головах паненки.
Костел красивый, музыка органа красивая, паненки красивые... но ведь чужие!.. Но ведь это же все чужое!.. А разве можно полюбить чужое?
– Нухим! Нухим!
Вот около костела - Нухим: это свое.
Нухим - его старший брат, извозчик от хозяина. На нем синяя чумарка, подпоясанная ремнем с бляхами, и драная шапка. Он ждет у костела - может, какой пан вздумает прокатить свою пани из костела домой в фаэтоне.
И пан - длинные червонные усы, и сам такой важный, - выходит под руку с пани, и пан смотрит презрительно на нухимовых кляч и на ободранный старый фаэтон, и пан говорит сквозь зубы: "Жидивска справа!" - и идет пешком.
А Нухим подтягивает кнутовищем шлею на одном из пары своих одров и ждет другого пана, который не так важен, как этот, который, конечно, так же скажет, как этот: "От-то-ж жидивска справа!" - но все-таки сядет в фаэтон и даст ему что-нибудь заработать.
Нет, когда он вырастет, он никогда не станет извозчиком, как Нухим!.. Он может поступить приказчиком в книжный магазин Лахмановича и будет продавать книги... Лахмановичей не так много, как извозчиков, Лахманович один, и всякий, даже самый важный пан, если он захочет купить книгу, зайдет в магазин Лахмановича на "Шарлоттенбурге", где так хорошо гулять по вечерам... Или в магазин Шапиро, или в магазин Варгафтига он поступит, мало ли магазинов? Он будет такой умный, что даже во сне будет думать, и так будет слушать хозяина, что его уж ни за что не прогонят, только бы приняли.
От их дома далеко был сквер, где играл оркестр. Нужно было идти туда через мост к Новому городу. Под мостом, внизу и вправо, - русские фольварки. Под русское Рождество отсюда ночью выходили парни с большими звездами, склеенными из красной бумаги и картона. Звезды эти несли на палках, и в середине каждой звезды горела свечка. Парни пели...
Издали это было очень красиво, и можно было долго смотреть с моста, как колыхались внизу красные звезды в темноте, и слушать, как согласно пели парни... Но это было чужое... А разве можно было привыкнуть к чужому?