Стругацкие. Материалы к исследованию: письма, рабочие дневники. 1972-1977
Шрифт:
Профессор вперемежку листал Стриндберга и размышлял о судьбах японской культуры, когда ему доложили о приходе посетительницы. В приемной ему представилась почтенная, изящно одетая женщина — мать одного из студентов. Усадив посетительницу за стол и предложив ей чаю, профессор осведомился о здоровье ее сына. К его величайшему смущению, выяснилось, что юноша умер и что гостья пришла передать профессору его последнее «прости». Некоторое время они обменивались малозначительными репликами, причем профессор заметил одно странное обстоятельство: ни на облике, ни на поведении дамы смерть родного сына не отразилась. Глаза ее были сухие. Голос звучал совершенно обыденно. Иногда она даже улыбалась как будто. Профессор поразился, от холодности и спокойствия соотечественницы ему стало не по себе. И тут произошло вот что.
Проводив гостью, профессор вновь уселся в кресло на веранде и взял Стриндберга. Но ему не читалось. Мысли его были полны героическим поведением этой дамы, и он растроганно и с гордостью думал о том, что дух бусидо, дух жестокой и благородной воинской самодисциплины, поистине вошел в плоть и кровь японского народа. В эту минуту рассеянный взгляд его упал на раскрытую страницу книги.
«В пору моей молодости, — писал Стриндберг, — много говорили о носовом платке госпожи Хайберг. Это был прием двойной игры, заключавшийся в том, что, улыбаясь лицом, руками она рвала платок. Теперь мы называем его дурным вкусом…..»
Профессор растерялся и оскорбился. Оскорбился не за даму, а за свою взлелеянную простодушную схему, в которую так четко укладывалось это происшествие. И ему в голову не пришло, что героическое поведение гостьи могло объясниться причинами, к которым пресловутые понятия военно-феодальной чести не имеют никакого отношения.
Так примерно выглядит откомментированное содержание одного из ранних рассказов Рюноскэ Акутагавы — «Носовой платок».
Невооруженному глазу заметна брезгливая усмешка автора по поводу мечтаний злополучного профессора сделаться идеологом японской культуры на основе бусидо, этой действительно специфической смеси клановых японских традиций с плохо переваренным конфуцианством. Еще в последние годы XIX века, сразу после окончания японско-китайской войны, заправилы империи недвусмысленно потребовали от отечественной литературы создания так называемых «комэй-сёсэцу» — «светозарных произведений», проникнутых казенным оптимизмом и прославляющих воинственность и великодушие средневекового и современного самурайства. Толпа бездарных полуграмотных писак бросилась заполнять книжные рынки страны бесконечными вариациями на тему о верности сюзерену и о кровавой мести, о вспоротых животах и о срубленных головах, о поединках на мечах и о лихих штыковых атаках, и в унисон им, только не так грубо и не так прямолинейно, заворковали о величии бусидо, о благотворности бусидо, о назревшей необходимости воскрешения бусидо идеологические дилетанты с профессорских кафедр. В далекой Европе гремели пушки и лились реки крови, каблуки японских патрулей стучали по кривым улочкам взятого у немцев Циндао, империя готовилась к большим колониальным захватам. Не удивительно, что в эти дни думающий и широко эрудированный писатель (а Акутагава, как мы увидим, был именно таким) жестоко осмеял мечтательного либерала, усмотревшего духовное сходство между возрождающимся к жизни кодексом профессиональных убийц и плачевно дискредитировавшим себя христианством.
Но давайте проанализируем рассказ более тщательно. Итак, некий профессор, специалист по колониальной политике и приверженец бусидо, читает Стриндберга и предается размышлениям о способах преодоления духовного застоя в своей стране. Затем он беседует с женщиной, недавно потерявшей сына, и случайно обнаруживает, что ее внешнее спокойствие есть только маска, а на самом деле она мучается безутешным горем. Он приходит в восхищение — не столько от героизма гостьи, сколько от полного, как ему представляется, соответствия между ее поведением и бездарной умозрительной идеей. По нашему мнению, если бы речь в рассказе шла только об осмеянии идеологического дилетантизма, этого было бы вполне достаточно. Ну, а Стриндберг? Для чего автору понадобилось противопоставлять сценический прием госпожи Хайберг поведению гордой матери? Не зря же он так смело ввел в рассказ элемент случайного совпадения: профессор натыкается на пресловутый абзац из Стриндберга чуть ли не сразу после случая с носовым
Действительно, концовка рассказа производит странное впечатление. Читатель далеко не сразу осознает, какая проблема всплывает вдруг из нее. Мономан-профессор смутно ощущает что-то неясное, что грозит разрушить безмятежную гармонию его мира. Пытаясь объяснить себе это ощущение, он готов заподозрить Стриндберга в попытке осмеять бусидо. Он даже готов оправдываться: «Сценический прием… и вопросы повседневной морали, разумеется, вещи разные». И все это мимо цели, но на то он и мономан. Если бы он дал себе труд отвлечься от любимой идеи, он сумел бы понять, что парадокс, с которым столкнул его случай, лежит совсем в другой плоскости понятий и представлений. Он сумел бы увидеть проблему такой, какой поставил ее перед читателем (и перед собой) автор. Проблему соотношения жизни и искусства.
В глазах знатоков театра сценический прием госпожи Хайберг давно уже стал банальностью. Но сотни тысяч, миллионы женщин и до и после госпожи Хайберг при разных обстоятельствах и по разным причинам стискивали зубы, комкали носовые платки, впивались ногтями в ладони, чтобы не вскрикнуть, не разрыдаться, не показать своей боли, и никто никогда не называл это «дурным вкусом». И совершенно неважно, почему они это делали: по врожденной ли гордости или по твердости характера, пусть даже из приверженности кодексу бусидо. В данном случае не в этом дело. Дело в диковинной метаморфозе, которую претерпевает восприятие нами человеческого поведения, когда оно переносится из реальной жизни на сцену, на экран или на страницы книг. Какова психологическая природа этой метаморфозы? В чем секрет адекватного перевода с бесконечно разнообразного языка бесконечно разнообразной жизни на язык искусства?
Вот в этом, как нам кажется, и состоит глубинная суть, «второе дно» рассказа «Носовой платок». Это и есть главная его проблема, которую не то что разрешить — просто увидеть не дано профессорам — приверженцам бусидо, и эта проблема всю жизнь терзала странную и мудрую душу японского писателя Акутагава Рюноскэ, покончившего самоубийством в 1927 году в возрасте тридцати пяти лет.
<…>
Письмо Аркадия брату, 11 августа 1974, М. — Л.
Дорогой Борик!
Новостей по-прежнему мало, и всё они мизерные.
1. Говорил с Пастуховым. Он порекомендовал такой текст письма наверх, что я только рукой махнул: там все клятвы и обязательства, которые лучше излагать устно, да и письмо получилось бы страниц на десять. Таким образом, я на следующий же день (кажется, 8-го) отправил письмо в нашей редакции — заказным.
2. С Ильиным так и не удалось увидеться. Попробую еще раз завтра.
3. Из «Мира» пришел договор на «Гиг. флюктуацию», три экза, я их подписал и отправляю обратно.
4. Получил от Мирлис дурацкую анкету. Кое-как ответил, отсылаю обратно.
5. В Сценарной студии как будто что-то тронулось. Есть неофициальное сообщение, что сценарий покупает Одесская студия, причем у нее уже есть режиссеры. Но точно пока ничего не известно. Соловьев в отпуске, а его зам. в командировке.
6. На меня усиленно нажимают в смысле пьески-шлягера. Сажусь. Кое-что придумал, но это не фонтан. А впрочем, фонтан им, по-моему, и не требуется.
7. Интересная вещь. Борис Ларин (по-моему, я тебе о нем говорил) пребывает в приятельских отношениях с Феликсом Кузнецовым. Так он попросил Кузнецова прозондировать почву в Литобозе насчет обстоятельной статьи о Стругацких. Тот поговорил с Суровцевым. Суровцев дал полное добро. Не знаю, получится ли у Ларина статья, но не в этом дело. Видимо, там никакие черные вихри не веют[136], вот что хорошо.
Вот пока все дела.
Вечерами сидим с Ленкой у ящика и до одури смотрим. Отличный спектакль видели позавчера: «Мегре и человек на скамейке»[137]. Истинно высокий класс, даже завидно стало.
Жму, целую, твой Арк.
Поцелуй маму, привет Адке.
Письмо Бориса брату, 15 августа 1974, Л. — М.
Дорогой Аркаша!
Получил твое письмо и поэтому строчу ответ.
136 «Вихри враждебные веют над нами, / Темные силы нас злобно гнетут». «Варшавянка», текст Г. Кржижановского (вольный перевод польского стихотворения В. Свенцицкого).