Струна и люстра
Шрифт:
И я сказал: «Да». И запомнил. И решил, что теперь буду каждый день ждать тетю Анюту.
Но тетя Анюта больше ни разу не пришла в детский дом. Мало того, она и к себе домой не вернулась. После той нашей встречи она поехала в столицу и пропала. Так мне сказали потом, когда подрос.
В том, в первом, детском доме было не так уж плохо. Взрослые нас почти не обижали, лупили редко и не сильно, случались всякие праздники, летние поездки на дачу, где лес и речка… Была у меня подружка, Валя Капустина (она никогда не звала меня «Дуня», только «Гришечка»). Но потом ее перевели в другой детдом. Вот слез было… Я вообще был слезливый пацаненок. Может, потому, что сидела во мне вечная (хотя и самому не всегда понятная) тоска по
Так и жил. В семь лет перевели в детдом-интернат со школьным обучением. Там стало хуже. Особенно сперва. Большие ребята помыкали нами по-всякому. И не пикнешь. Если пожалуешься, потом еще хуже будет, да и от воспитателей вместо защиты лишняя нахлобучка. Было, конечно, и хорошее. Праздники там всякие, походы в цирк и в театр, а особенно — библиотека. Но свою любовь к чтению я никому не выказывал, а то задразнят, да и «библиотечных отсидок» не будет. В третьем классе подружился я с Владиком Егоровым и Митей Кравцовым. Но у Владика появились приемные родители, увезли в Канаду, а у Мити открылась болезнь под названием «лейкоз», отправили его в больницу, и больше он не вернулся. А у меня в ту пору, кстати тоже появилась болезнь, название я забыл. Чтобы не помер, научили самого делать себе уколы (чтобы не страшно было, говорили не «укол», а «инъекция»). Но это было не долго. Появился новый директор интерната, Михаил Гаврилович, худой высокий дядька с рыжими от курева усами и басовитым (сперва казалось — грозным) голосом. Первым делом выгнал нескольких воспитателей, любивших распускать руки, а также перевел в другие интернаты и училища больших парней, которые вместе с этими воспитателями правили в интернате по своим законам. Затем устроил повальный медосмотр с помощью каких-то очень опытных врачей. Больных оказалось много, зато мне сказали, что опасной болезни у меня нет, и наша горластая тетка-врач со свистом вылетела с работы. Правда, наша Клизма Крысовна осталась. По-прежнему, если я на самоподготовке не решал задачки, а рисовал кораблики или мастерил бумажных голубков, она хватала меня за шиворот и волокла в директорский кабинет.
— Михаил Гаврилович, у меня сил нет! Опять бездельничает! Его надо в интернат для олигофренов!
— Та-ак! — грозно говорил директор. — Ладно, в тот интернат пока подождем, у них нехватка мест, а под арестом пусть посидит! В библиотеку его!
Если там была Галина Павловна, наша библиотекарша, она хитро улыбалась мне, давала переносную лампочку, и я забирался в дальний уголок за стеллажи, в таинственный запах книжной пыли. А часто я сидел совсем один. И это было самое лучшее время жизни. Мое … Не обязательно я читал. Бывало, что просто думал о всяких вещах и делах. Иногда — о том, как окажется на свободе и отыщет меня отец. Я ничего о нем не знал, но рассуждал так: есть же он где-то на свете! И не может он забыть родного сына!..
Один раз Гнида опять привела меня к директору, и он сурово сказал:
— Оставьте нас. Я поговорю с ним один на один.
Гнида с удовольствием оставила (может, надеялась, что я получу ремня). А Михаил Гаврилович сделался какой-то другой, озабоченный и печальный.
— Вот что, Григорий Климчук. Есть дело, о котором обещай молчать… Обещаешь? Иначе сильно подведешь меня.
Я ничего не понял, но сразу закивал: обещаю, мол, изо всех сил.
— Перед ужином, в семь часов, выйди на двор, в дальний конец, за гараж. Там за забором будет стоять мужчина в коричневой куртке, он тебя окликнет. Есть у него к тебе разговор. Только не долго… Понял?
Я
Была осень, октябрь, в семь часов уже стемнело, но по ту сторону решетчатого забора, на улице горела на столбе лампочка. Вокруг нее реяли дождинки. Я вздрагивал. От столба отделился (словно полоска тени) человек, сказал негромко:
— Гриша Климчук?
— Ага… — выдавил я и даже икнул от волнения.
— Возьми пакет. Это письмо от твоего папы. Я не могу сказать, где он сейчас, но ты знай: с ним все в порядке. Он помнит про тебя. Остальное в письме. Старайся никому не показывать его… — Сквозь рейки забора мужчина протянул мне конверт и сразу ушел, потерялся в сумерках.
Я почему-то завсхлипывал. Затолкал письмо под куртку, под рубашку, под майку, к самому телу. И побежал в школьный корпус. Оглянулся в коридоре, поскребся в библиотечную дверь. Я редко приходил сюда «по своей воле» (чтобы не разоблачили), но сейчас попросил Галину Павловну:
— Можно, я посижу до ужина? Очень надо!
— Посиди, голубчик. Я никому не скажу.
За стеллажами я засветил переносную лампочку.
Конверт был белый, без надписи. Я все еще вздрагивал. Надорвал уголок, сунул палец, рванул. Вытащил сложенный вчетверо лист. Он был голубоватый, линованный.
Отец писал небольшими, но четкими, почти печатными буквами. (Я уже потом подумал: может, он боялся, что я неважно читаю, и старался, чтобы я разобрал все до последнего словечка?)
Вот, что было в письме.
«Здравствуй, Гришенька!
Здравствуй, мальчик мой любимый.
Прости, что я не могу написать, где я теперь. Но я жив и здоров. Придет время, я тебя обязательно найду, и мы будем вместе. Это я обещаю.
А пока я тебя прошу: помни, что у тебя есть папа. И вообще старайся не забывать все, что помнишь хоть самую капельку. Может быть, даже вспомнишь маму. Она тебя очень любила.
Я каждый день вспоминаю, как мы жили вместе. Как ты любил ездить у меня на плечах.
А еще ты любил играть с рыжим котом Юшиком, бросал на пол бумажные шарики, Юшик прыгал за ними, а ты хохотал…»
(Я сразу вспомнил кота с торчащими, как иглы дикобраза рыжими прядками. Они были колючие на вид, а на самом деле мягкие. Юшик любил забираться ко мне на постель и укладываться в ногах. Что с ним стало?)
Еще помню, как мы встречали Новый год, последний, когда были вместе. Губить живую елочку не хотелось, и мы с мамой купили маленькую искусственную. Я соорудил для нее специальную полку высоко на книжном стеллаже. И даже сочинил песенку:
В лесу нашли мы ёлочку С искусственной хвоёй. Поставили на полчку, А дальше — ой-ёй-ёй…Ой-ёй-ёй — потому что Юшик прыгал внизу, как сумасшедший, и подвывал от досады, что ему не удается цапнуть игрушки. А ты сидел у мамы на руках, слушал песенку, смотрел на кота и смеялся.
Мама тоже смеялась. Сначала она спорила, что надо петь не «хвоёй», а «хвоей», но я ее убедил, что так будет нескладно. Она согласилась и стала тоже петь, но не как я, а на мотив своей любимой песни «Уралочка». И даже Юшик успокоился. Не помнишь?»