Струна и люстра
Шрифт:
Сухой жар солнца был крепким, но не изнурительным. И тяжести чугунного шара Лыш не чувствовал, потому что не тащил его на плече, как раньше, а вез на Росике — держал на сиденье перед собой. Ехать было легко. Лыш, как обычно, сидел задом наперед, грудью к спинке стула, чиркал носками сандалий по песчаным гребешкам (он слышал где-то, что эти гребешки называются «свей» — ветер свеял песок в мелкую рябь). Ножки Росика иногда увязали в песке, но он выдергивал их и потом легко, по жеребячьи, скакал, будто по травянистой лужайке.
Лыш левой рукой держался
Шар в небе становился то почти невидимым, то наполнялся переливами света. В нем обнаруживались прозрачные слои, стеклянные изломы, на которых загорались миллионы искр. Хрустальные миры пронизывали тонкие, как струны лучи.
«Может быть, это лучи людских душ, о которых говорил Май?» — мелькнуло у Лыша. И он метнул в прозрачность Шара свой луч. И сразу ощутил, как легко ему стало. Пропала память о всяких обидах и неудачах. Исчезла боль в суставах. Она и раньше почти не замечалась, потому что была постоянная и привычная, а сейчас вдруг по-новому проткнула, тряхнула Лыша и… пропала совсем (неужели навсегда?) Ощутилось ясно и с особой силой, как он любит всех: маму, отца, Грету (хотя та и вредничает порой), всех ребят (в том числе и почти незнакомого Грина). И вообще всяких людей тоже… И даже учительницу Эльзу Генриховну, которая вкатала ему трояк по немецкому за год…
«Спасибо», — сказал Шару Лыш… И увидел впереди шагающего человека. Тот шел навстречу. Он был с посохом, в широкой, как балахон, белой куртке и в похожей на морскую зюйдвестку шляпе. Шагал молодо, легко. Лышу сперва показалось, что это знакомый. Уж не тот ли Валерий, с которым повстречались накануне? Но, когда путник подошел, стало видно, что он пожилой. Лицом и правда напоминал он Валерия, но это был словно его отец или дед.
— Таа-ха, лана-кассан а лана-то, — чуть улыбнулся путник. («Привет тебе, юный всадник на маленьком коне.»)
— Итиа танка, ната хоокко. («Прохлады тебе, добрый путник.»)
— Тта токко-сата? («К Пирамиде?»)
— Тта иа («К ней»), — согласился Лыш, поскольку и правда держал путь к пирамиде, что черным треугольником торчала у горизонта.
И дальше они говорили все на том же языке.
— Как дела в городе Ча, мальчик? — спросил путник, опершись на посох.
— Не знаю, добрый странник, — смутился Лыш. — Я там не был тысячу лет.
Человек в зюйдвестке опять слегка улыбнулся:
— Ты ошибаешься, мальчик. Лет прошло не так уж много, и, к тому же, пески стирают их… Впрочем, это неважно… Скажи, ты уже бросал в Пирамиду шары?
— Бросал, добрый странник. И не раз… Может быть, поэтому… то есть немножко и поэтому… появился Большой Шар… —
— Может быть, и так… Но сегодня ты хочешь бросить шар с другой целью?
Лыш до этого мига не думал, зачем он хочет бросить шар. Он собирался сделать то, что делал уже не единожды, когда оказывался в Песках. Он поступал так — преодолевал знойный путь, подымался по каменным ступеням и посылал круглую тяжесть в глубину таинственных механизмов — потому что это было надо. Его сестра и ее ребята-следопыты старались делать в Инске что-то похожее, но Лышу казалось, что это не всерьез, а отголосок просочившейся откуда-то игры (как забава ребятишек-дошкольников, насмотревшихся кино про короля Артура и мастеривших себе картонные щиты). А здесь, в Песках, это было главным смыслом. И зачем думать «зачем»?
Но сейчас, когда путник в широкой шляпе напомнил ему про город Ча, многое вдруг стало видеться по-иному и вспомнилось подробно.
Глава 2
В этом городе Лыш был вовсе не Лышем, а сиротой по имени Кки. И старше, чем сейчас. И не с темным ежиком жестких волос, а светлоголовый… как нынешний почти незнакомый Грин…
А город был молодой. Поставили его лет десять назад люди, которые долго отступали под напором другого, более сильного народа, уходили караваном в неведомую землю. И вот недалеко от моря оторвались наконец от преследователей, нашли подходящее место, построили дома и крепость.
…Дети сидели на внешнем гребне Стены, свесив ноги и постукивая сандалиями по камням. Здесь было тихо. Голоса не долетали, и спокойное море не шумело под обрывами. Щелканье твердых подошв об известняк было единственным громким звуком. Вечернее солнце грело спины.
Сидеть вот так и качать ногами над запретной землей — занятие само по себе приятное, от него сладковато обмирает душа. Но сейчас оно не было главным. Главной была игра в «махалки-леталки». Кки, Рыбка Или и Мышонок Олики отщипывали от куска влажной глины кусочки, скатывали из них шарики размером с вишню и насаживали на концы ореховых прутьев. Сильный взмах — и шарик улетает в дальние дали. Потерявшись из глаз, падает в нетоптаные травы Чужого поля. И ты словно улетаешь за ним, причем полет этот замирательный и долгий, потому что упругая сила согнутой ветки как бы растягивает время, а того, кто летит, лишает тяжести…
Чтобы и правда не улететь (точнее, не слететь вниз), левыми руками они цеплялись за щели ракушечных брусьев, из которых был сложен гребень…
— Я — дальше всех! — задиристо сказала тощая, похожая на мальчишку Рыбка Или и приготовилась к спору. Кки снисходительно промолчал. Он был старше Рыбки и Мышонка почти вдвое: им шел восьмой год, а ему весной стукнуло двенадцать. Мышонок тоже молчал. Он был неловкий и понимал, что хвастаться бесполезно.
Чтобы приободрить Мышонка, Кки сказал: