Стукачи
Шрифт:
— Они, сучьи выкидыши, враз почуяли, когда к японцам попали. Чужую речь услыхали. И еще — там бочки сгружали бережно. Ну, а наши — с последней партией прибыли. Их — на палубе оставили. Когда судно в море вышло, они и заколотились в дно.
— Поди, дышать стало нечем или ссать приспичило, — вставил Миколай.
— Японцы открыли бочку. А наши, не пальцем деланые оказались. По-заграничному умели трепаться. Объяснили все. Их и привезли в Японию через пару часов. Отмыли, накормили, одели. И те трое — учеными какими-то оказались. Мать их в сраку!
—
— Тебе за этих ученых мало горя было? Жалеешь их, чумарей! Они со своей наукой сколько нервов у нас отняли. Все кишки охрана чуть не выбила! Хотели зачетов лишить за их побег. Плевать мне на их ученость, коль нас цельный год на уши ставили! Чего уж не наслушались! А все — они!
— Чего ж вы так-то не слиняли? Глядишь, тоже б в мильонщики выбились, — спросил Димка.
— На что? Тут еще работягам терпимо. В других зонах невпротык. Жратва — говно, начальник — сволочь, работа — ад. Наслухались всякого, — хмыкал дед Миколай.
— А и Япония отказалась покупать у нас продукцию. Не берут бочки, сделанные зэками. И не только они — вся заграница.
— Это отчего ж так? Иль забздели, что к ним вся зона эдак перебежит? — рассмеялся Шилов.
— Не-ет, не потому! Этот бойкот нам устроили оттого, что нигде за рубежом зэки не работают принудительно. Ни одно государство, кроме нашего, не наживается за счет дармового труда. Это у них считается преступлением, — вставил седой человек.
— Идут они, знаешь куда, со своей политикой! Заткнул бы я им хавальники. Пусть всяк свою жопу чистит, а не заглядывает в чужую! Указчики шибанутые! Трое недоносков смылись к им, они и развонялись! Жить нас учат! Нехай у себя глядят, Мы без сраных обойдемся! Слиняли мудилы и радовались бы! Так нет! Неймется падлам! Все и всех надо облажать! Небось были б путными, не взяли б за жопу!
— А тебя за что пригнали? — прервал Димку бригадир.
Шилов рассказал, ебукая Кешку на все лады. И тут седой человек прервал:
— Вот вы говорите, ни за что сели, а почему другим не верите?
— Я власти не лаю. И никого, кроме полудурка, не вито! Он мне — враг.
Не он. Тот, кто кляузе поверил. Кто донос этот возвел в абсолют. Не Кешка вас арестовал и судил. Не он шал этапом. Не он держит в зоне. Разве доносчик охраняет? Где он? Разве он срок дал и держит за колючей проволокой? Не он. Разве он определил наказание и вырвал из села? Над этим подумайте, — сказал седой мужик тихо.
— Прав Савелий. Ей-Богу, прав! — качнул головой бригадир.
— И ни хрена не прав! Не будь полудурка, ничего бы не было! И вообще, в моем деле политика ни при чем! Просто не пофартило. На пидора нарвался. Ну да выйду, сквитаюсь с блядью. Один на один, на скользкой дорожке!
— Не кипятись! Тут таких, как ты, — пруд прудить можно. Вон, видишь, на
— Тому зятю яйцы с корнем надо вырвать, чтоб мужичье званье не позорил. Запетушить бы его до смерти! — пожалел старика Димка.
— Не столько зять, сколько дурная власть виновата. И в этом случае, как и в твоем…
— Слушай, ты, кончай про власть пиздеть. Она ни при чем, что мудаки по свету развелись и ходят на воле. Власть мне горя не чинила и не трогала, покуда на моем пути полудурок не нарисовался. А он — не власть! Говно! Про то все село скажет.
— А почему ему поверили, а не тебе и селу? — удивился бригадир.
— Мне — потому что судимый был. А село — никто не спрашивал. У властей забот хватает, некогда про мен узнавать. Полудурок знал про то. Воспользовался моментом задрыга.
— Темный вы, Дмитрий, совсем темный, — посочувствовал седой человек.
— Иным быть не в кого. Весь в родителей…
Зэки, облепившие шконки, дружно рассмеялись. Дим ка ничем не выделялся в бараке работяг. И те вскоре привыкли к нему. Иногда подсаживались на шконку перекурить. Делились новостями из дома. Случалось, получая посылку, угощали папиросой либо кренделем. Видели, никто не писал мужику, не посылал грев с воли. Да и он не мучился, не вздыхал, не стонал во сне. А как-то вечером спросил его дед Миколай:
— Нешто у тебя на воле никого не осталось?
Димка заерзал на шконке, будто голым задом на горящем окурке сидел. И сказал, вздохнув:
— Были. Теперь — не знаю…
— Это как же так? — удивился старик.
— Эх, дед, дурной я был. Потому судьба, как коромысло, горбатая. Вся в трещинах, что в рубцах, — отвернулся к стене.
Димка Шилов уже плохо помнил свою Смоленщину.
Нищая, всегда голодная деревушка еле дотягивала до нового урожая. С зимы до весны ковыляла в лаптях. Серые лица были у ее людей, потому что редко видели радость.
Никто там подолгу на свете не задерживался. До пятидесяти немногие доживали. Даже дети не умели смеяться. Так и жили, серые до прозрачности, с лицами стариков. Они даже играть не умели. И в шесть лет вместе со взрослыми выходили работать в поле.
Димка тоже пахал вместе с отцом семейный надел, каким одарила революция. Тощая кляча едва тянула соху. Из ее глаз часто текли слезы. Может, от вида отощалой земли, расхотевшей родить, а может, Димку жалела старая.
В семье Шиловых, как говорили, было много детей. По от нужды и голода ушли жить в города, едва повзрослей. Там было легче прокормиться. Чуть зацепившись, застряли в них навсегда и даже в гости не наведывались и свои Березняки.