Стукачи
Шрифт:
— Конечно. Вон и в письме про это пишет всегда, — подтвердила Татьяна.
Дубина стоеросовая! Вернешься, навтыкай ему хорошенько в зубы. И если есть в соседях мужик покрепче да поласковей, переспи с ним, хоть для сравненья. Наставь своему холощеному рога. Оно тебе дышать будет проще, — советовала Лидка.
Я б такого отравила! Не смогла бы с ним жить.
— Зачем? За это посадят. А вот я бы, на его глазах, со всеми мужиками деревни по очереди погуляла…
— Нет, бабы! Таким не изменой надо мстить. Это банально. А вот, вернувшись, не делить с ним постель.
—
— Будет вам изголяться. Не он мне в этой жизни дорог, а детвора. К ней ворочусь. Матерью. И срамиться не стану. Хватит с них того, что есть. А вырастут, сами решат, как жить дальше. Может, и меня к себе заберут. Навсегда. Чтоб под кончину глаза мои не болели да душа успокоилась. А покуда терпеть стану… Так нам, бабам, положено, ради детей жить. Головой и сердцем. А не тем, что ниже пупка…
— Хорошо, если дети поймут и не пойдут характером в него, — вставила Надька.
Татьяна враз чай отодвинула. В глазах слезы сверкнули. Ненароком больное задели. Баба на койку поплелась. До воли ей еще две зимы оставались. Их и перенести, и прожить надо.
Тонька, встав рано утром, разбудила Зинку и пошла вместе с нею на ферму, торопясь, ежась от холода.
Сегодня они впервые надоили ведро молока. Шесть коров ожили. И Зинка смотрела на первый удой, втягивая носом забытый запах.
— Пей, — зачерпнула для нее молоко кружкой Тонька. Девчонка вцепилась в кружку посиневшими руками. Сделала жадный глоток. Закашлялась так, что слезы из глаз брызнули.
— Не спеши. Никто не отнимет.
— Я о Геньке с Петькой думала. Не голодают ли? Видят иль нет — молоко? Я им всегда покупала. У чужих они не попросят, не признаются, что любят его. Вот бы их сюда. Напоить вдоволь.
— Сюда? — удивилась Тонька.
— Только за молоком. И тут же домой.
— Эй, девки? Где вы тут? — послышался голос бабки Моти. И скоро старуха появилась меж коров, улыбаясь во весь свой щербатый рот. — Девки! Радость-то какая! Меня нынче охранница проздравила!
— С чем? — удивилась Зинка.
— Сгоняют меня отсель, на волю. Насовсем. По старости. Под самую что ни на есть! Под сраку! Домой! На печку. Больше я никуда работать не пойду. Побираться и то больше получится, чем я зарабатывала. А горя — фартуком не вычерпать! Завтра сын за мной приедет. Забирать в дом! Как мать и бабку. Стало быть, в семье еще нужная. Амнистия пришла! На старье и многодетных. И Татьяну отпускают! К своему паскудному! Она еще ничего не знает… Да и то сказать, все сердце по детям порвалось. Матуха она. В том ни власть, ни мужики ни хрена не соображают. У них один коммунизм на уме! От ево проклятова, бабье по тюрьмам мается. Жили мы без него не тужа. И нынче я шею гнуть не стану. Внуков буду нянькать, как и подобает бабке. Поздравьте меня! — светилась старуха радостью.
В этот вечер охранницы разрешили бабам посидеть допоздна. Не всякий день выходят отсюда на волю женщины.
Татьяна, помывшись в корыте на кухне, теперь сидела у стола именинницей. Бабка Матрена собирала
Татьяна сидит, задумавшись. Подперла кулаком щеку. Радуется воле или нет, понять невозможно.
Бабы для них прощальный ужин готовят. Все заначки и припасы на стол ставят. Скудные они, но что поделать, не на воле…
Тонька, и та на кухне помогает. Рядом с Лидкой картошку чистит. Забыли о недавнем. Ведь завтра на волю бабы выходят. Пусть им повезет.
Бабка Матрена собрала все письма детей. В носок их спрятала и в узелок. Пусть вместе с нею домой вернутся. Все до единого. В хлопотах и заботах до полуночи возилась. За стол так и не присела. Ночью не уснула. Все утра ждала. И оно наступило. Хмурое, холодное.
Бабы решили проводить на волю Татьяну и старуху. Добрых пожеланий и напутствий полные карманы наговорили. Радовались, увидев, как, получив документы, села в машину Татьяна. И только бабка Мотя плакала, заливалась стылыми слезами.
Ее старший сын, ее гордость — Егор, приехавший за нею, сказал, что не повезет мать домой. Прямо отсюда — и богадельню, в стардом ее отправит. Там она станет жить до конца, никогда не приезжая, не наведываясь в дом, к сыновьям и внукам.
Сказал бабке, что так будет лучше для всех, чтоб меньше позора… И так из-за нее немало пережито. Чтоб не испортила она внукам будущее. Потому и видеться с ними не должна. И ни с кем. Так, мол, мы дома уже давно решили. Не хотели лишь о том писать. Не думали, что доживешь до воли. Мертвой такое ни к чему бы знать. А теперь, коль выжила, пришлось о приюте похлопотать. Там все сразу поняли. Вошли в положение. Согласились принять старуху, таких, как она, в нем много. Долго в свете не задерживаются.
— Сыночек, за что? — плакала бабка, не переставая. А бабы думали, что льет она слезы от радости, оттого что долго не видела сына. И теперь не может сдержаться.
Егор подсадил ее в кузов к Татьяне. Сам сел в кабину. Бабы ахнули, онемев от удивления. Но ничего не успели сказать. Машина с места рванула на скорости. И помчала женщин на волю резвой кобылой. Кого куда…
Обнявшись, в кузове плакали Татьяна со старухой. Обе боялись неизвестности. Понимали, свобода не всем в радость. Она еще не раз оскалится и попрекнет прошлым. За невиновную вину и пережитое. За горе, какое до гроба не забыть. За предательство детей и мужей…
Но как это пережить и выдержать? Плачут бабы. Словно машина везет их в зону. Но ведь это воля… О ней мечтали. До нее дожили. Ее выстрадали.
Несется вслед Егору запоздалый мат. Грязный, забористый, по-бабьи злой, не прощающий и хлесткий.
Русалка грозит вслед машине кулаком. Обидно ей за бабку, какую в кузов впихнули. Мотьке, пусть чужой, лишний кусочек даже здесь перепадал. За старость. От чужих. А сын забыл, что мужиком рожден. И кляли его бабы. Родного — ей, чужого — им. Не пожалел…