Стукачи
Шрифт:
Тонька тогда пыталась успокоить:
— На волю и пешком уйти — не беда. Чего уж там придираться?
Но женщины еще долго ругали сына Моти, словно сердцем чуяли: от такого добра не жди…
А через месяц получили бабы письмо от Татьяны и узнали всю правду о бабке Моте и о самой женщине.
«Бабулю нашу при мне в дом для престарелых уводили. Она шла, дороги не видя. Все спотыкалась. Роняла узелок. Тяжело и горько было смотреть. Болело сердце. Будь уверенной я за свою семью, забрала бы к себе старую навсегда. Я и сказала ей о том в машине. Мол, погоди, дай оглядеться мне. Не оставлю
Ну она и согласилась. Успокоилась. Поверила. А я домой приехала ночью. Когда не ждали. Детвора спала. А мужика в доме не было. Я — к соседке. Та показала, где искать кобеля. Спутался он с активисткой — с библиотекаршей. Я вдвоем с соседкой к ней пошла. И накрыла — в постели. Нет, пальцем не тронула их. Но велела ему барахло свое забрать и в дом ногой не входить больше. Пообещала о нем поутру в правленье колхоза все обсказать. Чтоб люди знали, где у него правда росла. И как он ни просил, сделала это. Хоть и совестно мне было. Но свои деревенские — не осудили.
Вечером ту активистку с деревни выгнали за блядство. Как отпетую потаскуху. А мужик детей уговорил простить его. И живет нынче не в доме — в бане. В хату не пускаю. Заместо кобеля избу сторожит. Я на птичнике устроилась. Уже в доме прибралась, побелила, отмыла его. Детей в порядок привела и решила бабку Матрену к себе забрать. Чтоб она с моими детьми была. Поговорила с председателем колхоза, он разрешил, отпустил за нею. И я поехала. А Матрены в стардоме уже не было. Нет, не померла она. Мне адрес ее дали. Я и разыскала нашу бабулю.
Жива и здорова она, слава Богу! При старике состоит. В лесничихах теперь обретается. Дед тот из ее деревни родом. Когда от Егорки услыхал, куда он мать подевал, поехал и забрал старуху в свой дом. И не отдал ее мне ни за что на свете. Да и бабка рада. Говорит, не перевелись в свете люди добрые. И она нынче жизнь увидела. Вольной себя почувствовала, нужной. Я тоже за нее порадовалась.
А сама живу в соломенных вдовах. Вроде и есть мужик, и нет его. Заместо домового, в бане живет. Как кот блудливый. Вся деревня над ним хохочет. Хвалился, что спину мне трет. Так пригрозила, коль брехать будет, на чердак из бани сгоню.
Дети просили простить отца. Пустить жить в дом. Хозяином. А я — не могу. Остыло все к нему. Пропало. Не хочу никого. И слово себе дала, устрою судьбу меньшей дочки — уйду в монастырь. Нет мне в жизни иной отрады. Ничто не держит, никто не друг, никому не верю. Дети и те понять не хотят, почему мужику не прощаю. А какой он мне мужик? Ведь за мужичье не держусь, былое — предано и оплевано. Где теперь сыщешь друга, чтоб понимал, уважал? Нет таких. Перевелись или поумирали.
Простите, бабы, за письмо долгое, как зима в вашей деревне. Но и она не вечна. Пусть свобода повернется ко всем лицом улыбчивым, весенним. Извиняйте меня, коль что не так было. Я за все наказана. Своим горем. Вы меня поймете, как трудно жить в своей семье, ставшей чужой».
Русалка, читая письмо вслух, не раз пожалела Татьяну, сказав свое:
— Век одна проживу, чем под старость горе хлебать…
Радовались бабы за старуху. И желали ей, пусть под закат, пожить в радости.
Тонька тоже получала письма из дома. Их она читала на коровнике. Когда
Но постепенно растормошили ее бабы. И однажды, выревевшись в подушку с воем и болью, поделилась горем с женщинами. Скрывать особо было нечего.
— Жалко бабку. Но она свое прожила лучше, чем тебе доводится. Дай Бог тебе столько прожить! У нее хоть радость была. Выпадет ли хоть капля на нашу долю? — посочувствовала Надька, подав кружку воды.
— Дура! Что еще о ней скажешь? О себе, своем будущем подумала бы. А она по бабке сопли распустила. Поднимешь ее этим? Кончай ныть, шмакодявка! Надоело! — злилась Русалка. И добавила хмуро: — Бабка твоя — в доме умерла, как человек. А мою мать с квартиры выгнала хозяйка, едва меня забрали. В подвалах и сараях жила. Целый год. Пока в больницу не попала. Уже полтора года там лежит парализованная. А ей и полсотни лет нету…
— А почему у вас своего жилья нет? — изумилась Надька.
— Было. Еще какое! Целый замок из пяти комнат. Да отца нашего забрали. Расстреляли через неделю, даже не сказав за что. И нас с матерью взашей выгнали. На улицу. В ночных рубашках. Мать хотела под трамвай броситься. Со стыда и горя. Я помешала. Увела в подвал нашего дома. Сама — на панель. Сняла комнату. Мать в нее привела. Она ничего не знала. Говорила ей, что на часовой завод устроилась. А ночами работаю, потому что в третью смену больше платят. Потом один хахаль в газетный киоск устроил. Начала я в две смены вкалывать, чтоб хоть на дом свой скопить. Пусть плохонький, но наш, кровный. Уже присмотрела я, да помешал старик. Донес, суда надо мной потребовал. Хотел, гад, политику приклеить. Но просчитался. Я к тому времени со многими переспала. Знали, чем дышу. Чем занимаюсь. Все, кроме матери. Ее я от этих слухов берегла. А хозяйка бывшая все сказала, лярва. И свалилась мать. Теперь уж не скоро поднимется…
— А отца за что расстреляли?
— За то, что за границей по работе бывал. И к нему оттуда приезжали нередко. На день рожденья машину подарили. Красивую. Ее, как слышала, в вину поставили. Что продался.
— Кем работал он?
— Физиком был. Больше о нем ничего не знаю. Он скучно жил. Не по-моему. Я, когда вернусь, свое не упущу. Куплю дом, заберу мать. И пойду в закройщицы.
Шить буду, — мечтала Русалка.
— Отчего ж не на панель? Там пока не все потеряно, больше заработаешь, — усмехалась Ритка.
— На панель я вынужденно пошла. Выбора не было. По молодой глупости. Теперь, хана! Завязала я свою транду на бантик. Уж если развяжу, то за хороший куш иль услугу. Только так.
— А замуж разве не выйдешь?
— Нет! Я мужиков навидалась. Все — говно! Обмусолят в минуту за четвертной. А пересудов — на век. Иной же кобель даст червонец, а потом еще сдачи требует. Мне ж после него в бане целый день отмываться. Пошлешь такого в жопу — с кулаками к роже лезет. Ах, унизили мужчину! Мать его — суку облезлую! Да если с него портки снять, глянуть, смешно станет. Где мужичьему быть полагается, один окурок остался! А туда ж, свинота, про достоинство вспомнил, черт лысый!