Стукачи
Шрифт:
Здесь престольные праздники отмечались светло и чисто. Никогда не слышались брань, крики. Дед говорил тихо. Но так, что во всех углах, и даже на печке, всякое его слово доходило до ушей и сердца.
Деда считали самым умным человеком деревни. Вторым — после настоятеля церкви. Может, потому во времена коллективизации не тронул семью деревенский люд. Знавший — нет в доме излишка. А имевшееся нажито своими руками.
С дедом всегда советовались крестьяне.
Зажиточные и бедные шли к нему со своими заботами. И никто ни разу не пожалел, что послушался подсказки деда, не пренебрег его советом. И
Исчезли они из Солнцевки. Не нашли их во всем Нарышкинском уезде. И только старик знал, что уехали сельчане в Германию. Чудом успели.
Старших сыновей своих с женами и детьми отправил к родственникам на Дальний Восток, чуя, что времена наступают смутные и тревожные.
Олега, средь прочих внуков, старик не выделял ничем. Но заставлял учиться усерднее прочих.
— Ты в деревне жить не станешь. Нету в тебе добра к земле. Не любишь ее. Потому в науку пойдешь, — мечтал старик. Но деревенский комсомол решил по-своему. И выдал Олегу путевку на курсы трактористов.
Старик Кондратьев тогда впервые оттаскал внука за вихры. Ругал за вступленье в комсомол, за курсы и самовольство. А когда понял, что внук все равно сделает по-своему, отказался от Олега перед иконой, отрекся от него. И младший Кондратьев навсегда ушел из дома.
Вернулся он в село через полгода, на тракторе. Но домой не пришел. Жил в клубе. Потом, вместе с такими же, как сам, перешел в общежитие, устроенное в брошенном доме.
Олег стал колхозным активистом. Он выступал в самодеятельности, высмеивал священника, вместе с разгулявшейся молодежью срывал церковную службу. Он стал неверующим насмешником. И перемазанный в мазуте, дегте, пропахший соляркой и керосином, походил на самого сатану.
Он агитировал колхозных девок не ходить на службу в церковный праздник, а выйти на субботник, поработать в саду иль в поле. А заработанное перечислить в фонд голодающих детей Поволжья.
И за ним, как ни удивительно, шли люди.
Он первым закончил среднюю школу, занимаясь ночами, до рассветов. Его первого, за активность и высокие показатели в работе, послали на курсы руководящих работников. Он закончил их и стал, управляющим налоговой инспекцией. Вскоре его приняли в партию.
Олег Дмитриевич старался обходить стороною Солнцевку. Но… Грянула война. Он заехал к отцу всего на несколько минут. Хотелось взглянуть. Может, в последний раз.
Младший Кондратьев подъехал к знакомому дому на казенной машине. У ворот его — белым сугробом — стоял дед.
В аккуратно, по-городскому одетом человеке он не узнал своего внука и поздоровался, как с чужим. Когда ж услышал, с кем говорит, посуровел.
— Прости, дед, война! Может, не свидемся. Проститься пришел к тебе и отцу, к матери, — говорил, заикаясь.
— Входи! — отворил старик калитку, а сам, повернувшись спиной, ушел от дома, не оглянувшись на внука. Не простил… Не забыл обиду.
Олег Дмитриевич наскоро простился с домашними. Отец все просил писать. Мать слезами всего облила. Испуганно смотрела на него последняя сестренка, успевшая забыть и отвыкнуть от брата.
Младший Кондратьев вскоре вышел из дома. Деда он не увидел.
Когда вернулся после войны в деревню, едва узнал свой дом. Он врос в землю почти по крышу. Весь покосился, скривился и стал похож на старую клячу, прилегшую отдохнуть.
Седой старик трудно встал ему навстречу.
— Здравствуй, дед! Вот и вернулся я! Простил ли ты? — спросил, поставив рюкзак и обняв старика за худые, дрожащие плечи.
— Не дед я тебе, а твой отец, — услышал в ответ дрогнувшее.
Он вгляделся в глаза, в лицо.
— А где дед, мать, братья, сестра? — спросил со страхом.
— Один я остался. Нет никого. Помираю, как волк в старом логовище…
Олег Дмитриевич усадил отца на шаткую скамью. Присел рядом.
— Все в прах пошло. В пыль. Весь род. Ты единый остался. Вся надежа в тебе. И я сгину скоро, — говорил отец, плача. Олег Дмитриевич никогда в жизни не видел его слез. И тогда растерялся.
— Деда твоего — моего отца — свои убили.
— Деревенские?
— Да нет! Ты помнишь, в Германию он отправил пятерых хозяев, с семьями? Так вот они в войну возвернулись. Свое забрать. И коммунистов перестреляли до единого. А деда почитали. Пальцем не трогали. Только спросили, кто Советам помогал? Он, худа не ожидая, всех назвал! И даже тебя. Сказал, что люд нынче замороченный. Они же всех нашли, кто от войны по домам прятался. Избы наизнанку выворачивали. Вместе с людом. И, собрав, кто еще в силах был, отправили в полон, в Германию. Там и сестра твоя. Мать бросилась отнять ее, вырвать — избили до смерти. До вечера не дожила. Отошла в муках. Меня с деревенскими мужиками в сарай загнали. Подпалили. Да дед меня вытащил. Откачал кое-как.
— За что тебя взяли?
— За тебя, сынок, за непутевого. Что человеком вырастить не сумели. А деда ночью из охотничьего ружья убили. Через окно. И на двери записку повесили, мол, тут живет предатель. Смерть ему, да и только…
— А братья где?
— На всех похоронки пришли. Думал, и на тебя получу. Да Бог миловал. Уберег…
— Как же ты живешь тут, средь врагов?
— Нету у меня врагов нынче! Как и не было. Один во всем селе, почитай, с год жил. Как на погосте. Кого не вывезли, сожгли иль убили. Немцев-то я за всю войну два раза в глаза видел. Свои хуже их, лютей зверя были. Умотались они. В обрат в Германию. Меня не тронули. А и на что я им теперь сдался? Им здоровые нужны, кто жить хочет. Мне это уже лишнее. Живьем бы в могилу влез, было б кому закидать ее, — плакал отец и ронял на грудь крошки хлеба. Собирал их дрожащими пальцами бережно. В рот отправлял. Видно, давно не ел, не видел хлеба.
— Скажи, сынок, когда это закончится? Те, с Германии, приехали, муку и скот отняли. Кое-как мы с нужды выбрались. А нынче снова обиралы появились. Все с дому вынесли. В помощь стране, чтоб одолеть разруху! Но разве так надоть? Разве с нищего суму сымают, чтоб ее на другого напялить? Он ею станет сыт? Ить даже самовар забрали. В сундуке мое гробовое только было. И его вместе с сундуком вынесли. Спать, голову приклонить нынче негде. На полу собакой кручусь. На соломе…
— А кто забрал?