Судьба ополченца
Шрифт:
На рассвете мимо проходил конвоир, я обратился к нему, и нам разрешили перейти на ту сторону Днепра, там была деревня, избы.
Хата оказалась набита людьми, но нам удалось забраться под ступеньки крыльца и проползти под дощатый настил. Спали мы под полом сеней, и мне приснилась луковица в печи, так ясно, что я сразу проснулся и знал: она там, на месте, надо только забрать ее. Ребята ругали меня, но я выполз, пробрался в хату к печи — и действительно нашарил в печке две маленькие луковицы! Мы решили их пока не есть, лучше по дороге. А у меня вдруг скрутило живот, и так сильно, что надо быстрей выйти. Ребята не хотели выходить, место могли занять, было страшно опять потерять убежище
Полумрак утренних сумерок был холодный, тяжелый, деревня казалась пустой и тишина мертвой, но внезапно я ощутил счастье, счастье тишины и одиночества.
Побрели с ребятами куда-то в сторону. Отошли мы совсем немного, как вдруг что-то случилось, обернулись — наша изба обвалилась. Сразу все заполнилось злобными криками и командами полицаев, немцев. Стонали раненые, оставшиеся живыми силились растащить завал, выводили и выносили раненых. Один, побелевший до мела, с перебитой рукой, я делал ему шинку, вдруг сказал:
— Ничего! Я злее буду!
Меня его слова поразили, они прозвучали как зарок отмщения, и это в обстоятельствах, когда смерть все время за плечами и ты можешь только надеяться пережить хотя бы эту, дарованную тебе смертью минуту.
Строится колонна. Звучат окрики немцев, удары и ругань полицаев. У переправы я услыхал первый раз, как бьют. Кричит фельдфебель, что русские — свиньи, а они, немцы, — великая нация; неподвижно лежит распластанное тело, на голове и ногах его сидят два озверелых полицая, а третий бьет по этому содрогающемуся телу, фельдфебель отсчитывает удары. Когда я впервые услышал эти звуки, я подумал, что выбивают матрасы; увидев своими глазами, от чего происходят такие звуки, каждый раз испытывал тошноту и сердцебиение, до того омерзительно зрелище побоев — уж лучше смерть. Да, смерть все время за плечами.
Наша колонна растягивается, люди идут, обнявшись, поддерживая обессилевших, пошатываясь, мимо проносятся на восток серые крытые и открытые машины, полные гогочущих при виде нас людей, целящихся в нас объективами фотоаппаратов, людей, зараженных коричневой чумой. Да, идет война, не только физическое уничтожение грозит нам, фашизм старается уничтожить наше достоинство, веру во все лучшее, прекрасное. Трудно будет выжить в этом аду, но во сто крат труднее остаться человеком.
…Талый снег и бледный закат, высокая насыпь, на ней чернеют люди, строящие мост, мост вырисовывается своими ребрами, как скелет огромной рыбы, мы пришли в Ярцево. Колонна пленных втягивается в проволочные заграждения, на территорию бывшего кирпичного завода, разделенную на отсеки, с вышками на тонких ногах, на каждой вышке пулеметчик, вышки напоминают пауков.
Всю дорогу я нес на плече сумку с бинтами, ватой, марганцем. Жены моих товарищей, отправляя посылки в армию, вкладывали в них перевязочные материалы и медикаменты, с просьбой отдать их мне, как санинструктору, и припиской для меня: «Если ранят моего мужа, перевяжи». Я все складывал в сумку, и в конце концов накопилось большое количество медсредств. Эта особенно дорогая мне сумка была очень тяжелой, резала, оттягивала мне плечо, бросить ее, не использовав, я не решался, но и дальше нести сил не было. Тогда нам пришла мысль просить, чтобы нас направили в госпиталь для раненых пленных. Выйдя из колонны, объяснили часовому свою просьбу, тот окликнул полицейского и послал за врачом. Мы стояли и ждали, мимо нас тянулся поток обессиленных людей, шли, стараясь удержать расползающиеся ноги. Наконец пришел врач, тоже из военнопленных, на наше предложение он сказал, что у него не то
Полицейский повел нас через несколько огороженных проволокой зон к сараю. На дворе уже совсем стемнело.
Открыл нам здоровенный парень, он здесь состоял санитаром. Пропустив внутрь, сразу захлопнул дверь. В темноте мы ничего не различали, но в нос ударил смрадный запах гниющих тел. Мы прижались к дощатой стене, щели ее пропускали воздух и неясный свет. Санитар осматривал нас с нескрываемой враждебностью, и я не мог понять его недовольства. Наконец он произнес:
— Спать здесь негде. Врачи сюда не заходят. А это все — смертники.
Потрясенные его жестокой откровенностью, он даже не понизил голоса, мы молчали.
— Они все равно обречены, — начал он снова. — Что же вы здесь делать будете?
Тут я решительно заявил:
— Делать будем все, чтобы облегчить людям их страдания, и вообще все, что в наших силах. Ночевать будем здесь, а завтра приступим к работе.
Нары были в три яруса, вдоль всего сарая тянулся проход шириной семьдесят-восемьдесят сантиметров, люди лежали покотом, плотно прижавшись друг к другу, стараясь согреться. Кто-то тронул меня за рукав, я услышал стон:
— Доктор, доктор, спаси меня, я жить хочу, у меня дом з садочком и детки, их трое, доктор, отрежь мне руку, она горит, только чтоб жить…
Ком подступил к горлу, но, пересилив себя, как мог твердо ответил:
— Завтра буду смотреть всех и тебе помогу. А сейчас темно.
У меня не хватило мужества сознаться, что я не врач, чтобы не разочаровывать этих обреченных, не лишать их веры. Мои товарищи стояли, не проронив ни слова, раздираемые жалостью и чувством бессилия перед этими страданиями.
Санитар полез на свои нары в другом отсеке барака, а мы забрались вниз под нары, в какую-то яму, еле поместившись в небольшом углублении, и кое-как улеглись. Душно, но остроту запахов мы уже перестали ощущать, усталость брала свое. Закрыл глаза, и тут же замелькала мокрая, скользкая дорога и трупы, трупы… Неподвижно мы лежим в своей яме среди страдающих, бредящих, умирающих; несмотря на весь ужас, показалось даже уютно тут, мы согрелись, и постепенно нас охватывает дремота.
Вдруг теплая жидкость полилась сверху, у меня сразу промокла нога. Сначала я не понял, что это такое, но Сашка сказал:
— Я совсем мокрый, раненые мочатся на нас.
Утро наступило серое, промозглое. Когда мы вылезли из своего убежища, уже все знали, что пришли врачи. Немцы не давали раненым воды, утром доставалось им по кружке чая или кофе — так называлась бурда коричневого цвета. Мне же для работы нужна была кипяченая вода.
Чтобы достать воды, пришлось пробраться на лагерную кухню.
Кухня располагалась в большом сарае. Все здесь было в дыму и копоти. Сюда привозили трупы лошадей, собранные на дорогах, разрубали и бросали огромные куски в котлы с водой, затем мясо вынимали и разрезали на кусочки. Меня поразило, что лошадей привозили на двуколках, запряженных людьми. Топили здесь по-черному — дрова раскладывали под висящими котлами, которых было штук двадцать. Густой серый дым с розовым отливом, пронизанный искрами, клубился над висящими котлами, снизу их лизали красные языки пламени. Метались темные землистые фигуры со спущенными на уши пилотками, обдирая подвешенные туши лошадей. Тень гигантская от чьей-то фигуры, причудливо колеблясь в клубах дыма и пара, подымалась и, изламываясь, уходила под крышу огромного сарая. Все это напоминало Дантовы описания ада. Страшнее всего, что я не слышал звуков голосов, все были как бы немы.