Судьба ополченца
Шрифт:
Мы стояли перед избой, в которую вводили по три-четыре человека, затем, выпустив, вводили новую партию военнопленных. В избе обыскивали, нет ли оружия и какие документы у кого. У нас не было документов, но мы знали твердо, что наши «документы» — у нас на лице. Когда стояли под Вязьмой, вдруг пошла мода: чтобы придать себе более мужественный вид, стали отпускать усы — хоть немножко, а похож на Чапаева! Парикмахера не было, наши бритые головы потемнели, стали отрастать волосы, чему мы очень радовались, с усами это было, нам казалось, очень красиво. А теперь…
Вышел из дверей Сашка и на ходу, надевая вещмешок на левую руку, правой придерживая
Я вошел в избу. На полу была свежая желтая солома, одно окно завешено одеялом, в комнате находилось человек пять немцев, с ними молодой младший лейтенант. Нас заставили снять и положить на стол вещмешки, противогазы и стали деятельно их потрошить. Вот один нашел у меня в мешке кусочек сала, весь вывалявшийся в крошках, но отобрал, так же как кусок сахара, оставшийся от энзэ. Просматривая санитарную сумку, немцы ничего не взяли, а найдя банку меда с наклейкой от лекарства, долго крутили в руках, нюхали, затем, решив, что это тоже лекарство, бросили в сумку обратно. Один немец уже снимал с моих брюк ремешок с кавказскими бляшками, подарок моего шурина, прилаживая к себе, повторял:
— Сувенир, сувенир, гут…
Я понял, что они забирают все, что им кажется пригодным, и меня поразила мелочность: как солдат может брать у солдата кусок грязного сахара, шматок сала, сложенный в четыре раза чистый носовой платок.
Но вот рыжий с веснушками фельдфебель вытащил из моего противогаза альбом с фронтовыми рисунками, повторяя «кунстмалер, кунстмалер», и начал его просматривать. Все побросали мешки и тоже заглядывают, тычут пальцами и весело ржут. Лейтенант забрал альбом, просмотрел и спросил по своему вопроснику:
— Откуда? Я ответил:
— Москау, кунстмалер Академи.
Тут его осенила идея: раскрыв альбом на чистом листе, он тычет пальцем и, показывая на себя, повторяет:
— Цайхнэн! Цайхнэн портрет!
Я вынул карандаш и начал набрасывать его портрет. Немцы и наши пленные с напряжением застыли, смотрят. Через пять минут все узнают лейтенанта и галдят:
— Гут! Прима!..
Вырываю листе наброском и отдаю лейтенанту. Он задумчиво смотрит, прячет в карман. Но тут же, вспомнив что-то, достает фотографии, листает и, выбрав фото с изображением красивой женщины, протягивает мне:
— Фрау, цайхнэн.
Я понял, он хочет, чтобы и ее нарисовал. Я рисую. И опять все просматривают и одобряют меня, и мне кажется, что установился хороший контакт, что они расположены ко мне, уже отдают котомки, сумки от противогазов, а противогазы бросают в угол комнаты. Но тут фельдфебель вспомнил, что еще документы нужно проверить, и тянется рукой к моему карману на гимнастерке, где хранятся в прорезиненном пакетике фотографии моей жены, моих близких. У меня молниеносно проносится, что сейчас будут вот эти полуворы-полубандиты смотреть фотографию моей жены на реке, где она стоит обнаженная, надевая белое платье, а ветер треплет ей волосы и гнет камыши к воде, эту фотографию я больше всего люблю, на ней Галя такая чистая, светящаяся в капельках воды, это память о лучшем времени в моей жизни, о днях первой любви и радости, — и вот сейчас они будут смотреть, затем заберут, как поясок, скажут «сувенир». Инстинктивно я закрываю рукой карман и отстраняю его руку, этого рыжего с веснушками. Вижу, как моментально улыбка слетает с его губ, и он уже тычет мне пальцем в грудь:
— Коммунист! Коммунист! — думая, что там билет ВКП(б).
Все сразу изменилось, и уже только что смеявшиеся солдаты наседают на меня, а я отступаю в угол и не могу объяснить причины, но уже знаю, что у меня заклякло что-то внутри
— Что это такое?
Я ответил, помня единственные слова:
— Фото, фрау.
Он расхохотался и, вытянув свои фотографии, перевернул их тыльной стороной вверх, полистал передо мной, показывая, чтобы я сделал то же самое. Я вынул и сделал то же. Все отошли, но, как видно, всем им было не по себе, и нас выпустили во двор.
Это была первая встреча с немцами.
Утром следующего дня нас погнали по этапу.
Первый пересыльный лагерь. Возле города Белого. Здесь нас продержали десять дней. В течение этих десяти дней нам не давали воды, пищи, мы находились под открытым небом. Питались мы остатками картошки, которую находили в земле, так как лагерь был на картофельном поле. В тот год снег упал в начале октября, стояла холодная, промозглая погода. Здесь мы впервые увидели, как здоровые молодые мужчины умирают от голода.
После первых дней в этом пересыльном лагере, мы с Лапшиным и Лешей Августовичем пришли к выводу, да и мудрено было не прийти, что мучения голода и медленная смерть от жажды предопределили наш срок жизни, конец близок, и, значит, нужно просить у немцев работу, то есть рисовать, но у немцев просить. Обратились мы к переводчику-поляку. Мы решили высказать ему правду о своем отношении к Сталину. Уже в сорок первом, после того как нас довели до немецких танков, против которых мы имели только бутылки с горючкой, я понял, кто такой Сталин и что вся агитация о том, что наша страна готова отразить противника, — блеф, что нас ведут не воевать, а на убой, и никто не знает, где противник, где мы станем линией обороны. Выкопаем по приказу в рост окопы, через несколько дней нас поднимают среди ночи, и мы опять идем навстречу врагу, оставляя укрепления свои. Значит, такое было руководство. Кричали радио и газеты перед войной: «Наши границы неприступны! Врага будем бить на его территории!» И вот двинулся немец, и необученных голодных ополченцев выставили заслоном против армады противника. Вот после этого мне стало ясно, что никакого плана войны, никакого руководства Ставки нет, что Сталин — выдуманная фигура главнокомандующего.
Переводчику мы сказали, что у нас нет возможности выжить, если мы не найдем какую-нибудь работу, чтобы получить еду. Еще мы сказали, что, несмотря на то что мы добровольцы, мы не любим Сталина, так как он погубил много людей, а Леша, показав на себя, сказал, что его отец арестован и он не знает его судьбы.
Меня поразил он, этот переводчик, его ответ, который стал для меня жестоким уроком. Он сказал:
— Это ваше мнение, это ваши чувства. Но немцам о них не надо знать. Я сам постараюсь найти вам работу. Сейчас вам надо выжить, я буду вам помогать. А в дальнейшем вы найдете свое место.
Меня это поразило. Мне вдруг стало ясно, что даже в такой ситуации, без пищи и воды, когда речь шла о жизни, надо держаться до конца. Если ты хочешь в этой безвыходной ситуации не потерять себя, ты должен держать свою душу без сомнений. Какие бы чувства ни были у тебя к Сталину, есть сейчас два лагеря, две идеи и два человека, возглавляющие эти лагери, и чувства свои и сомнения ты должен давить и быть приверженным одной идее, а следовательно, и одному лагерю, и одному человеку, эту идею в данный момент олицетворяющему. Это стало законом для меня навсегда. Стало ясно, что ни смерть, ни пытка, а нас пытали голодом и жаждой, не дадут оправдания мне самому.