Судный день
Шрифт:
– Подавись ты, Зинаида, своим домом! – произнес он негромко, но отчетливо, прямо ей в лицо. Словно выругался на прощание.
– О, господи, ну постой же… Я что-то скажу…
– Все сказано, – отрезал Толик, чувствуя, что она поддается и теперь ей нельзя давать опомниться. С ней только так, только силой, вот что он запамятовал. – Я не хотел тебя пугать! Но у меня билет на поезд… Не говорил я, жалел тебя… И зря жалел… А жалел, Зинаида, потому, что сам не верил, что уеду… Подумалось, честно, черт с ним, с билетом, останусь… Начну новую жизнь… А ты… – Тут он рванулся из ее слабых сейчас рук и пошел. Чувствовал, что взял инициативу в свои руки, потому
– Так дурой и останешься в своем доме! – закричал, отойдя на расстояние. – И дом твой заберут! И поделом!
Толик ушел, а Зина прижалась к стене, странное место нашли они для выяснения, сейчас она только увидела. А вдруг за стеной кто-то стоял и слушал?… Глупо, конечно, слушать: какое кому дело, подумалось ей, и она расплакалась. Она поняла, что теперь-то она одинока. Бумага ее при ней, да что же проку, если все остальное потеряно и нет возврата…
Не услышала, как мимо проходил и встал за ее спиной инвалид, тот самый, что с утречка бродил по их глухой улице. Везде-то он, где надо и где не надо. И все со своими разговорами. И тут подлез, попытался утешать.
– Плохо тебе? – спросил он. – Слышь? – и помолчал. – Слышь? Женщина? Помочь не надо? А?
Зина не ответила. Вытерла рукой слезы и пошла к своему дому. Знала, пока дойдет, лицо высохнет. А инвалид остался стоять. Он размышлял про себя про такие странности, как бабьи слезы… Увиденные тут… На фронте тоже были слезы, так там война колесом проехала… Танком прошла… Матери детишек теряли, а детишки матерей… И солдаты плакали. Вот что страшно… В прифронтовом, наскоро под деревьями устроенном госпитале, когда ногу ему резали тупой пилой да без наркозу, как чурбак какой, тоже кричал… Одно знал, что надо вытерпеть, потому что жизнь ему спасали… Гангрена грозилась подняться выше, и тогда бы кранты! А тут! Рай тыловой, если здраво посудить… «Теплышко, все победы ждут, которая будто в затылок дышит… И вдруг слезы… Несерьезно как-то! Нельзя уже плакать: отплакались…»
Последние слова инвалид произнес вслух, того не заметив. И заковылял дальше. Доктор, который его выписывал, велел побольше двигаться. А он и сам рад был движению, потому что понимал, это и есть жизнь.
17
Нет, совсем не так было, что Ольга выкрикнула ей свой вопрос. Сперва попросила слова, но судья Князева ей не дала. Она обратилась к прокурору и защите, не хотят ли те что-то сказать. Лишь потом кивнула Ольге: «Что у вас?»
– Я хочу спросить свидетельницу, – начала та, но при первых произнесенных словах вела себя неспокойно, слава богу, этого не заметили сразу. – Я хочу узнать: вы упоминаемому здесь Васильеву обещали дом? Почему?
– Ну как почему, – ответила Зина, оборачиваясь к ней. – Я ведь уже сказала… Я хотела… Мечтала… Я думала, что у нас будет с ним семья…
– Но он же моложе, намного моложе, – громко произнесла Ольга, вовсе не понимая, что выдает себя с головой и перед судом, и перед залом, и перед этой падшей женщиной. Даже Князева вздрогнула, столько чувства неприязни и даже ненависти было в ее голосе. – Он же подросток, а вы – пожилая женщина! Вы же старуха по сравнению с ним, неужели вы этого не видели? – Каждое слово ее будто выстрелы било прямой наводкой по стоящему на открытой местности противнику. Беззащитному причем. – Вы что же, купить его хотели этим домом? Своей дарственной бумажкой? Да?
– Я не хотела… – Зина попыталась в растерянности что-то объяснить и заплакала.
– Нет, хотели! – крикнула Ольга, окончательно потеряв над собой контроль. И тут поднялись одновременно Зелинский и Князева. Первый бросился к Ольге, чтобы попытаться ее успокоить, а может, выговорить, что нельзя на суде распускать свои чувства, да еще перед всем поселком… А Князева чуть торопливо, но вполне владея собой, очень четко объявила, что выездная сессия суда объявляет часовой перерыв на обед.
Зал ожил, зашевелился, будто раздумывая, некоторые двинулись к выходу, но большинство осталось сидеть, караулить свои места.
В перерыв Букаты не захотел возвращаться в свою, ненавистную ему, палату, где вылёживал с того самого дня, как все это произошло. И хоть больничка находилась в парке, и в окошки двухэтажного небольшого флигелька стучались разбухшие от почек деревья, и небо голубое было видать, не лежалось. Не могло лежаться, пока шло следствие и готовились к суду. Силыч и Швейк приносили последние новости из цеха, не очень утешительные, месяц начинался трудно, без слесаря-центровщика, которого пока заменял сам Швейк. Он шутил, что приходится завязываться узлом, чтобы влезть на место Костика… И он, мол, производит сейчас усушку и утруску своего организма. Букаты старался о Ведерникове не говорить, его тревожили воспоминания обо всем, что в тот дальний день апреля произошло.
Чуть расшевелив больного, передав от всех приветы, ребята уходили: Силыч торопился подоить свою Мурку и накормить детишек, а Швейк говорил, что он опаздывает на свидание к Тае… «К Тане?» – поправлял сведущий Силыч, который в силу своей аккуратности и порядка терпеть не мог, когда путали или делали что-то не так. «Ну, к ней», – соглашался Швейк и путано объяснял, что она будто любит, когда ее по-разному называют, капризная, мочи нет…
Букаты даже не улыбался на такие шутки. Выпроводив гостей, он садился у окна и раздумывал о своем цехе, без которого все в жизни становилось пустым, о племяшке Кате, о Зине. Он проворачивал в который раз события, все пытаясь понять в них меру своей вины и не вины. Выходило: вины-то больше!
Теперь, хоть никто больше не требовал его присутствия на суде, он зашел в маленькую комнатку за сценой, в которой обычно переодевались приезжие артисты и участники самодеятельности; Ольги, как он и ожидал, не было, ее, наверное, увели, чтобы успокоить. Прокурор Зелинский курил, стоя у форточки, заседатели и защитник, сбившись в кучку, о чем-то негромко разговаривали, а Князева сидела отдельно, развернув сверток с едой и положив его на колени. Завидев Букаты, она, будто оправдываясь, произнесла, что позавтракать, как всегда, времени не хватило, и хоть есть совсем не хочется, но она решила пожевать, так как неизвестно, сколько продлится суд, хоть, право, поскорей бы, потому что в принципе и так все и всем ясно…
– Хотите? – спросила она Букаты, указывая на бутерброд, но он покачал головой.
Но подсел и спросил, чуть хмурясь, что же ей тут ясного? Хотелось бы ему знать! Ему так лично ничего не ясно. И он считает, да может, и не он один, что не все просто и очевидно, как на первый взгляд кажется… «Не наломать бы дров! Нина Григорьевна!»
– Ох, Илья Иваныч! – произнесла, поморщившись, Князева. – Только не учите меня! Я такая вся ученая! – и добавила зачем-то: – И кручёная. – Может, чтобы свести начинавшийся спор к шутке. Но Букаты не намерен был шутить. Да он, кажется, и не умел этого.