Судья
Шрифт:
Вернувшись утром с работы, я обнаруживаю, что в окне старушки из дома напротив сидит снайпер. Сама старушка заперта в ванной. Ей плохо; я вызываю «скорую». К снайперу приглашать врачей поздно: он остывает поперек подоконника, и кровь его капает наружу, в старушкин палисадник. Мне противно и стыдно; пока врачи делают старушке укол, я успеваю кое-как прибрать в ее комнате: вынести мертвое тело, затереть красные пятна на подоконнике и на полу. Старушка отказывается ехать в больницу. Врачи уезжают; я начинаю просить прощения, но старушка слабо машет рукой: — Ах, оставьте, Судья. Это ведь уже в четвертый раз, я почти привыкла… Из моего окна отлично просматривается ваш кабинет — так стоит ли удивляться такому вниманию… Честно говоря, я уже давно подыскала маленький домик неподалеку отсюда, на окраине, — она улыбается. — Правда, на это нужны деньги, а я не уверена, что кто-то захочет купить у меня вот эту квартиру… — Мне будет очень жаль, если вы переедете, — говорю я честно. — Но, если хотите, я куплю квартиру у вас. — Я знаю вас уже много лет, — говорит она без улыбки. — И чем больше знаю, тем сильнее удивляюсь: за что на вас так ополчился ваш нынешний сосед? Что вы могли совершить такого, чтобы заслужить столь ужасную кару? — Не так уж она ужасна, — возражаю я. Старушка качает головой: — Она чудовищна. Еще никто не выигрывал битвы с большими деньгами. Во всяком случае в той части мира, которую мы имеем возможность обозревать… Укол начинает действовать, и старушку клонит в сон. Я помогаю ей улечься и, когда она засыпает, беру в кладовке шланг и тщательно поливаю траву и цветы в палисаднике.
Георг звонит через две недели. Я сразу узнаю его голос. — Господин
— Это микрофон-петличка, — объясняет волосатый парень с татуировкой на запястье. — Вы приколете его, как булавку, на воротник, и на пульте услышат каждое слово: ваше и вашего собеседника. — Хорошо, — отзываюсь я. — А вот это наушник, — парень вынимает из коробочки круглую пуговку размером с ноготь мизинца. — Вы вложите его в ухо и сможете слышать режиссера и оператора… Они будут сообщать вам о ходе действий. Могут попросить поменять положение — чтобы не перекрывать партнера. И, конечно, предупредят об опасности… Я улыбаюсь. Парень верно истолковывает мою улыбку и отводит глаза. — А правда, что вы можете пулю на лету схватить? — спрашивает уже другим голосом. — Правда, — я хмыкаю. — Только это неприятно. Она горячая. — А как… — Не знаю. У нас в роду по мужской линии все такие. Теперь он хочет спросить, правда ли, что я осудил на смертную казнь десять невиновных или даже двадцать. Я морщусь, и он не спрашивает. Не решается; возвращается к делу: — Камер вы не будете видеть. Но оператор вам в наушник может сказать, где камеры. Самое интересное для съемок — это все-таки ваш партнер. Видеозапись — главный документ, подтверждающий, что он мог вас убить, но отказался. Поэтому будем снимать очень подробно… Глаза его понемногу затуманиваются. Он думает о том, что сделал бы с деньгами, обещанными за мою голову. Пытается не думать — но не может удержаться., Я не осуждаю его.
Я ухожу в отпуск. У меня накопилась чертова прорва отпуска — за много лет. Мой напарник, Рут, недоволен: — И что я буду без тебя делать? Автоматику пускать? — Пускай, — говорю я. Подсобка оклеена выцветшими плакатами с моей физиономией. Пол бетонный; Рут плюет на пол. Рут маленький, рыжий и злой, как блоха. На позапрошлой неделе от него ушла жена. — Заодно научишься работать с автоматикой, — говорю я примирительно. Рут открывает рот и сообщает мне, куда я должен засунуть эту такую и растакую автоматику. Я не обижаюсь. Тем более, что у моего напарника личные проблемы.
День первый. Выезжаем на рассвете. Съемочная группа, замаскированная под обычных туристов, едет на автобусе. Меня везут на замечательной бронированной машине; у нее бесшумный легкий ход, кондиционер и телевизор для пассажиров, но главное — в ней очень трудно устроить аварию таким образом, чтобы я пострадал, а водитель и Георг — нет. Георг сияет. Он выступает координатором проекта; он очень тщательно все подготовил. Сейчас мы едем на Жемчужный курорт, где нежатся в лучах мягкого солнышка благополучные, богатые и счастливые люди. Георг говорит без остановки: обещает мне прекрасный отдых и незатейливо намекает на одиноких богатых вдов, которых на Жемчужном пруд пруди и среди которых, по его мнению, я могу выбрать претендентку для финального ток-шоу… Он уже видит это самое шоу, будто воочию. Видит студию и зрителей в студии, вдову, раскрасневшуюся от смущения и увешанную бриллиантами. И как вдова сперва смотрит документальный фильм со своим участием (она отказалась меня убить, как именно, я еще не знаю, надо посмотреть сценарий), потом прижимает к глазам кружевной платочек и жеманно сообщает в микрофон, что ничего особенного в ее поступке нет. Во-первых, она не может убить и муху, во-вторых, я ей симпатичен, и наконец, ей вовсе не нужны деньги: муж оставил ей в наследство сеть ресторанов и нефтеперерабатывающий завод… В конце концов, Георг начинает меня раздражать, и я прошу его молча полюбоваться пейзажем. Он замолкает — чуть испуганно, как мне кажется. К полудню прибываем на место; на въезде в городок нас десять раз проверяют. Как и следовало ожидать, меня отлично знают и здесь. У постового, проверяющего мои документы, прямо-таки глаза на лоб лезут; я понимаю, что весть разлетится по курорту в считанные часы. И Георг это тоже понимает. Он доволен. Я вхожу в мой гостиничный номер, как в музей: здесь лепные потолки и светильники из цветного стекла, канделябры и сувенирное оружие на стенах все, как мне мечталось. Я долго плещусь в ванной, огромной, как бассейн; я забываю о постовом, я совершенно счастлив, но все-таки не могу отделаться от мысли: а сколько все это великолепие стоит? После обеда (я обедаю один, заказ привозит на тележке милая улыбчивая девчушка) приходят сценаристы. Их трое; выясняется, что способ первого моего умерщвления до сих пор не выбран. Первый сценарист настаивает на утоплении; второй считает, что ничего не может быть лучше вовремя брошенного в ванну включенного фена. Третий самым выгодным способом полагает банальный яд. Сходятся только в одном; первой испытуемой должна быть женщина, с которой я обязан флиртовать. Я охлаждаю их пыл. Никакого флирта, говорю я, в первоначальных условиях не значилось. Я согласен искупаться и, может быть, немножко покататься на водных лыжах; их дело, как мастеров конфликта, создать вокруг меня сюжетное напряжение. Они пытаются спорить. Я выразительно гляжу на Георга, и Георг их уводит. Я провожу упоительный вечер в одиночестве — на балконе, глядя на море, с бокалом хорошего вина; уже перед сном оказывается, что милая девчушка-горничная
День пятый. Лидия — дочь миллионера. Она лежит на золотом песке и слушает мою историю. Ей восемнадцать; разумеется, она падка на все блестящее. Обожает экзотику; она сама подошла ко мне на пляже. В ее глазах я — самая экзотичная экзотика из всех возможных. — Почему вы избегаете общества? — спросила она тогда, в самую первую нашу встречу. — Почему вы не отдыхаете на таком милом пляже, а ходите на камни, где никого нет? Я ответил ей совершенно честно: я опасаюсь, что при очередном покушении под пули могут попасть совершенно невинные люди. Ее зрачку расширились. С этого момента мы стали друзьями. — Здесь надежная охрана, — говорит Лидия всякий раз, когда я напоминаю, как опасно находиться со мной рядом. — Никаких головорезов. Все совершенно спокойно. Я мог бы рассказать ей о скорпионе под одеялом. Или о том, как ко мне в спальню влез через окно (двенадцатый этаж!) здоровенный парняга-лифтер. Или о том, что от кофе сегодня утром пришлось отказаться, потому что туда набросали всякой гадости… Но я молчу. Иначе она вовсе от меня не отлипнет. Опасность зовет ее, как верховья реки — лосося на нересте; она лежит на золотом песке, и ее кожа кажется золотой. Ей восемнадцать. — А сколько вам лет? — спрашивает она. Я думаю; следует ли врать ей. Говорить правду не хочется, поэтому я отвечаю витиевато: — Не так много, чтобы умереть. Не так мало, чтобы быть наивным. Она смеется: — Вам должно быть уже под шестьдесят, ведь тридцать лет назад вы уже были судьей… Вам неприятно рассказывать? Что если я попрошу? Я пожимаю плечами. Смотрю на свои руки; теплый песок течет между пальцами. Операторы долго искали, куда пристроить микрофон, когда я буду в плавках. По счастью, у меня на груди очень густая, все покрывающая растительность. — Что если я попрошу? — Повторяет Лидия решительнее. Я рассказываю ей о том, как я мою цистерны. Она удивляется, но желает слышать другое: — Вы не хотите рассказать мне, что случилось с той женщиной? Я спрашиваю, — кого Лидия имеет в виду. — Я знаю больше, чем вы думаете, — говорит она загадочно. — Та женщина, которая вроде бы убила своего мужа. И которую вы приговорили к повешению… Помните? — Конечно, — говорю я. Лидия воодушевляется; ее щеки, и без того яркие, наливаются краской под слоем загара: — Вы в самом деле верили, что она виновна? Или просто сводили с ней счеты? — Какие счеты? — удивляюсь я. — Она была богата, она была аристократка, она держалась высокомерно… Вы уже тогда знали, что она невиновна? Но думали, что правда так и не вскроется? Я молчу. — А если бы это была я, — говорит Лидия почти шепотом, — если бы я сидела на скамье подсудимых… Вы могли бы приговорить к повешению меня? Она уже не лежит на песке — она сидит, уставившись на меня, и сердце ее бьется так часто, что с груди и плоского живота срываются прилипшие песчинки. Кто-то говорил мне, что женщины любят жестоких мужчин — пока эта жестокость направлена на кого-то другого. Может быть, это правда. Я не могу считать себе экспертом в области женской психологии.
Я перегрелся на солнце — с непривычки. Лежу в прохладном номере, поглядываю в телевизор — он работает без звука. На одном канале — неслышный боевик, на другом — клип модной певички, она лежит в огромном коробе с малиной и, как рыба, открывает перемазанный соком рот. На третьем животные, их я смотрю дольше всего. На четвертом — новости спорта; я успеваю увидеть изумрудное поле, вратаря в белой майке с приставшими травинками, исходящий страстями стадион, потасовку на трибунах… Нет, не потасовку — настоящую кровавую драку… Переключаю канал на животных. Деликатно постучавшись, является доктор. Ему под сорок, он респектабелен. У него очень мягкие, очень белые руки, он пахнет дорогим одеколоном. Он меряет мне давление и озабоченно качает головой; он предлагает сделать мне укол, от которого я сразу почувствую себя лучше. Я соглашаюсь. Он принимается искать лекарство в своем сундучке; сундучок тоже респектабелен, но пахнет уже не одеколоном, а дезинфекцией. В просторном нутре его полно облаток и ампул с яркими этикетками; доктор чуть отворачивается, пряча лицо. Я вижу только ухо, маленькое аккуратное ухо, сперва пунцовое, как закат, и через несколько секунд мертвенно-бледное. Он поворачивается ко мне. В его руке готовый шприц; он улыбается. Улыбка неестественная. Я не меняю позы. Не напрягаю ни единой мышцы. — Вы же врач, — говорю я, глядя ему в глаза. — Вы же при исполнении. Где же профессиональная этика? Несколько секунд он еще улыбается, потом роняет шприц на ковер и давит его каблуком.
После ухода доктора (или после его бегства, что будет правильнее, потому что он покинул меня куда быстрее, чем это принято у приличных докторов) мне становится лучше, и я принимаю предложение Лидии посидеть в ресторанчике. Море спокойное. Небо на западе кажется медным, на востоке — ртутным. На террасе нет никого, кроме нас; Лидия сидит напротив и смотрит на меня круглыми восхищенными глазами. Я уже говорил, что ей восемнадцать лет? От ее взгляда — а может быть, от старого красного вина — мне делается хорошо и спокойно. Я рассказываю ей, что люблю симфоническую музыку и совершенную тишину. И что мне нравятся медные подсвечники в виде башен, и что я хотел бы собрать коллекцию старинного оружия и развесить ее на стенах моего дома. И что жизнь моя безрадостна, потому что в мире нет никого, кто не желал бы моей смерти. Она плачет или мне мерещится? Мы танцуем под саксофон, и вокруг никого нет. Только чайки, сидящие на перилах. Я счастлив. В ванной комнате ее номера — а она большая, больше моей — я вынимаю из уха наушник и снимаю с рубашки микрофон. Заворачиваю все это в полотенце и опускаю на дно бассейна.
День шестой. Режиссер недоволен, зато Георг в восторге. — Как в романе, — говорит он в двадцать шестой раз. — Она будет великолепна в ток-шоу, даю палец на отсечение. Сценаристы робко напоминают, что сцены отказа от покушения еще не было. Я говорю, что девушка, вероятно, имеет свои взгляды на происходящее и что вряд ли ток-шоу входит в ее планы. Георг ничего не слышит. Выходит на балкон и звонит невесте; я не слышу их разговора, только читаю по губам: «Ты была права! Ты золото! Считай, что эти деньги уже у нас в кармане!» Я предлагаю съемочной группе оставить меня одного. Георг уходит последним; пляжная кепка с красным козырьком сидит у него на затылке, а рубаха-сеточка прилипла к мускулистой спине. В мечтах он уже женился на любимой и живет с ней в новом доме.
Вечером, уже после заката, Лидия зовет меня покататься на водных лыжах. Без водителя и без инструктора; оказывается, она умеет водить все, даже вертолеты. Но на вертолете мы полетим с ней завтра. Так она обещает. Инструктор просит Лидию не гонять в темноте, она смеется. Инструктор хмурится и просит включать хотя бы бортовые огни. — Сегодня море светится, — говорит Лидия. — Мы будем купаться в звездах. Катер несется так, что у меня от ветра закладывает уши. Мы целуемся на бешеной скорости; смеркается. Когда я наконец встаю на лыжи, вокруг уже почти совсем темно. Море в самом деле светится. Я лечу сквозь полосы теплого и холодного воздуха, колени мои дрожат от напряжения, а из-под ног разлетаются электрические брызги. На какое-то время вовсе забываю, кто я такой и что со мной происходит; Георг, сосед, Адвокат, старушка из дома напротив, мой напарник Рут — никого из них больше нет в моей жизни, есть только ветер и маленькая дочь миллионера, которой нужен я и вовсе не нужны деньги… Ветер доносит до меня шум мотора и смех Лидии. В какой-то момент мне кажется, что я в цистерне, что я слышу шорох жидкости, вырывающейся из красного шланга; этот звук отрезвляет меня. Катер мотается туда-сюда, и я выписываю «змейку» на своих не вполне покорных лыжах; когда катер резко берет влево — я вижу сноп голубых искр под винтом и фосфоресцирующую дорожку, вдруг повернувшую почти на девяносто градусов — интуиция велит мне выпустить фал. Катер уносится дальше. Веревка волочится за ним, как поводок за сбежавшей собакой. Лыжи отскакивают и всплывают подошвами вверх; я плыву, под моими руками вспыхивают искры. Справа и сзади поблескивает ночными огнями бухта, и над водой стелятся охвостья музыки, слишком громкой, той, что я не люблю. Впереди — метрах в тридцати — негромкий шум прибоя. Искрящиеся волны охватывают непрозрачную темноту — будто солнечная корона вокруг черного, в затмении, диска. Я слышу, как неподалеку разворачивается катер, вижу, как зажигается прожектор, и как белый палец его тычет в небольшую скалу, выступающую из моря метра на два. И как прямо у подножия этой скалы плавают, покачиваясь на волнах, мои лыжи. Мне не нужно ничего разыгрывать. Я не прячусь в тени скалы, не жду, пока охотница приблизится к месту аварии с топором и полиэтиленовым пакетом. Я просто машу рукой; к чести Лидии, она не покидает меня в море, а, поколебавшись, поднимает вместе с лыжами на борт.