Судья
Шрифт:
Георг огорчен, но не деморализован. Напротив — он зол: — Что ей нужно? Чего ей не хватает в жизни, господин Судья? Зачем ей деньги? — Это не просто деньги, — говорю я. — Это ее независимость. Ей хотелось бы спродюсировать фильм — но не просто фильм, а самый дорогой в истории. И сыграть в нем главную роль. — Это она сама вам сказала? Я пожимаю плечами: — За столько лет я привык угадывать несказанное… Хотите совет, Георг? Вы, как букмекер, напрасно принимаете ставку на благополучие испытуемого. Денег не бывает слишком много. Пусть ваши сценаристы попробуют поставить на что-нибудь другое… — На что? — недоуменно спрашивает мой молодой работодатель.
День десятый. Мы прибываем в маленькую горную деревушку. Гостиницы здесь нет; съемочная группа становится лагерем на лугу за околицей — три палатки и трейлер. Меня поселяют в доме священника; в моем распоряжении крохотная мансарда и окошко, под которым вечно топчутся голуби. Согласно легенде, я путешествую и отдыхаю. Мне предлагают проводников на выбор; я выбираю Луи, добродушного веснушчатого парня двух метров ростом. В первый же вечер он развлекает меня тем, что поднимает на плечи подростков-жеребят — по двое. Разговаривать с Луи — одно удовольствие. Любую мысль, пришедшую ему в голову, он тут же произносит вслух. Разумеется, он прекрасно знает, кто я, и много раз повторяет, что в его селе не то что убийства — мелкой кражи никогда не случалось. — Можно мешок золотых забыть на дороге, — говорит Луи, размахивая соломенной шляпой перед моим лицом. — И ни один не пропадет, хоть через месяц сочтите. Люди у нас не то что в городе — у нас люди че-естные! Друг друга с младенчества знают, у кого красть, у соседа красть?! И в родстве многие… У брата своего красть, я вас спрашиваю? Нас отец драл, бывало, за то, что яблоко под чужой яблоней без спросу поднимешь… А вы говорите! Я ничего не говорю. Я молчу и улыбаюсь; Луи ведет меня показывать горы пока что издали. Выходим за поселок. Под ногами трава выжжена, справа и слева в небе парят белые, будто акварельные, вершины. Чуть дальше свешивается между двумя темными скалами светлый язык ледника. Где-то рядом поет цикада. — Погоди, — говорю я Луи. — Давай помолчим. И сажусь на траву. Неподалеку в расщелине шумит вода. Покачиваются желтые стебли. Цвет неба непередаваем. Я ложусь и закидываю руки за голову; надо мной черным росчерком парит стервятник. Я забываю о Лидии. По крайней мере, на час.
День двенадцатый. Луи учит меня пользоваться горным снаряжением. Георг в наушнике высокопарно рассуждает о патриархальной крестьянской нравственности. Я догадываюсь, что утром он говорил по телефону с невестой, она вселила в него веру в победу и научила новым словам. Я расспрашиваю Луи о его
День четырнадцатый. Мы ползаем по ближним к деревне скалам, у меня ободраны колени и локти, но в целом это занятие мне нравится. Георг торопит события: его ждет невеста, ему надоело жить в трейлере, ему хочется ток-шоу в прайм-тайм. — Луи, ты знаешь, что такое прайм-тайм? — Нет. А что? Сценаристы в раздумье: с одной стороны, восхождение должно быть опасным и зрелищным. С другой — отходить далеко от базы нам с Луи нельзя: горы фонят, заслоняют сигнал, качественных съемок (или вообще хоть каких-нибудь) не получится. Наконец выбирают гору, подходящую во всех отношениях. Георг требует, чтобы мы с Луи шли на восхождение прямо завтра. Луи колеблется — уровень моей подготовки все еще вызывает у него сомнения; впрочем, он верит в себя как в инструктора, ему хочется поскорее произвести на меня впечатление, и в конце концов он соглашается. Накануне вечером я завожу с ним очень важный для меня разговор. — Луи, — говорю я, — ты знаешь, какая награда обещана за мою голову в полиэтиленовом пакете? Он несмело улыбается. Называет сумму. — Хорошо, — говорю я. — А как ты думаешь, что можно купить на эти деньги? — Дом, — отвечает он, не моргнув глазом. Я перевожу дыхание. Собственно, на этом можно заканчивать; если завтра Луи подтвердит слова Георга насчет патриархальной нравственности — наградой ему будет попадание «в телевизор». А я буду знать, что ради спасения моей жизни парень отказался от дома, который ему, как старшему сыну в большой семье, ого-го как нужен… — Господин Судья, — раздраженно бормочет Георг в наушнике. — Ну зачем это было нужно? Зачем? Я знаю, зачем. Если Луи окажется тем, кого Георг ищет — я хочу быть уверенным, что причиной его поступка не было недомыслие. — Не дом, — отвечаю я, опустив веки. — Целую страну можно купить. Этих денег хватит, чтобы вся твоя семья жила в столице, в небоскребе и раскатывала на длинных серебристых машинах — каждый на своей. А сестер твоих можно было бы выдать замуж за королевичей или кинозвезд. А братья могли бы выучиться на юристов, или на пилотов, или на генералов — кому как нравится… Ты все еще не хочешь меня убить? Он молчит. Георг в наушнике ругается словами, которых я прежде не слышал от него.
День пятнадцатый. Мы выступаем. План прост: взобраться по склону категории «эр», то есть средней степени сложности. Я иду впереди. Луи за мной. Я слышу его дыхание. Мы связаны одной веревкой. На голом склоне, среди острых камней и горячей земли, колышется по ветру обожженная солнцем метелочка травы. Над ней вьется блеклая бабочка. Я ощущаю себя муравьем, карабкающимся вверх; белые вершины вокруг парят, не касаясь собственных подошв. Полуденный воздух дрожит. Я тщательно закрепляю страховку. Пот заливает глаза; на середине склона я впервые думаю, а не стар ли я для подобных упражнений. И почему мне не сидится дома. Я мог бы отправиться к пруду и там, на влажной траве, есть пирожки с яблоками, принесенные в корзинке. А крошки бросать лебедям. Георг в наушнике бормочет что-то ободряющее. Мы с Луи устраиваемся передохнуть на узком «козырьке», где места хватает только на то, чтобы сидеть бок о бок спиной к скале; мы зрители в колоссальном зале. Белые купола, и глубокое небо, и облака, кое-где зацепившиеся за горные зубцы, и зеленая долина внизу, и белые ленточки водопадов, и желтые ленточки дорог я сижу, хватая воздух ртом, и Георг в наушнике вопит от восторга, потому что камера, закрепленная на моей каске, позволяет все это видеть и ему тоже. Такое — или похожее — впечатление на меня производила раньше только музыка. Я мысленно лечу; я думаю о смысле жизни. Мне хочется бросить затею, в которую я уже втравил патриархально-порядочного юношу, попросить извинения у Георга и вернуться домой. В конце концов, жить мне осталось немного, и следует подумать о том, чтобы провести остаток жизни максимально спокойным и свободным образом… Луи командует подъем. Поднимаясь, я оступаюсь и скатываюсь с «козырька»; в наушнике на много голосов вопят режиссеры, сценаристы и Георг. Теперь я болтаюсь надо всем этим великолепием, метрах в пяти под «козырьком», на страховочном тросе. Ремни впиваются в живот и в грудь. Я не вижу ничего, кроме неба, нескольких травинок и лица Луи, склонившегося надо мной с «козырька». В первые секунды это совершенно нормальное лицо молодого инструктора, обеспокоенного судьбой товарища. Руки Луи сами собой производят все необходимые манипуляции; сейчас он будет меня поднимать. — Укрупнение! Камера, наезд! — вопит в наушнике азартный Георг. Я теряю Луи из виду. Пробую изменить положение, найти опору для ног; пока не удается. Луи снова склоняется надо мной; он бледен, несмотря на жару. Я потихоньку подтягиваюсь на руках. Жду; Луи ничего не предпринимает. На лбу у него блестит новый обильный пот. — Помоги мне, — прошу я. Не столько для Луи, сколько для микрофона. Лицо Луи искажается, как от боли. — Крупно! — кричит Георг. Луи поднимает руку, и я вижу, что в руке у него топор. — Стой! — ору я. Он замахивается и рубит мою веревку, рубит, рубит…
— Это на вашей совести, Судья, — говорит Георг. Всего за несколько часов он осунулся и похудел. Я пожимаю плечами. Моя совесть — прямо тяжеловоз какой-то, чего только на ней не лежит. — Зачем вы наговорили ему про машины, небоскребы, королевичей? Он просто сошел с ума… Он, невинный чистый парень, рехнулся… — Мы ведь пытаемся играть честно, — мягко напоминаю я. — И, если вы вспомните тот наш разговор — тот самый, после которого я согласился на ваше предложение… Георг в раздражении машет рукой. Режиссеры в унынии. Сценаристы в растерянности — кроме того единственного, который с самого начала не хотел ехать в предгорья. Георг звонит невесте и долго слушает ее голос в трубке, не говоря ни слова. Наверное, они и в самом деле любят друг друга, думаю я. О самом Луи никто не вспоминает. Я не видел его с того самого момента, когда специальная спасательная бригада сняла нас обоих со скалы — меня с того крохотного живучего кустика, за который мне удалось уцепиться в падении, а Луи — с «козырька», где он рыдал и рвал на себе волосы. Я говорю Георгу, что Луи надо сказать правду, чтобы он меньше мучился. Георг смотрит на меня, как ни идиота. Лагерь за околицей споро сворачивается — дольше оставаться здесь нет смысла. Прошла уже половина отпущенного на проект срока, и всем понемногу становится ясно, что шансы на успех вовсе не были так велики. Я иду разыскивать Луи, но нахожу только его младшего брата. Тот соглашается передать Луи записку; я пишу, что не в обиде на своего инструктора и что, мол, я сам во всем виноват. Думаю, это хоть немного его утешит. День шестнадцатый. Мы покидаем предгорья.
Деревянная церковь пуста. У входа я снимаю с лацкана микрофон и прячу его в карман. Совершенно не хочется превращать свою исповедь в шоу. Внутри прохладно и сумрачно, как и должно быть. Горят свечи. Я слышу, как мои шаги отдаются под сводами. Как и должно быть. Договариваюсь насчет исповеди. Вхожу в исповедальню. Опускаюсь на скамейку, склоняюсь к решетчатому окошку. Мои глаза, быстро привыкшие к темноте, видят, пожалуй, больше, нежели глаза обыкновенного прихожанина. Во всяком случае, даже сквозь окошко я хорошо различаю исповедника — он уже очень немолод, грузен, в руках у него чистый носовой платок. Он приглашает меня к исповеди. Я говорю, что не исповедовался уже много лет и что не знаю, с чего начать. Я говорю, что очень переживаю за успех одного предприятия, что мнение мое о людях — и себе среди людей — зависит от него одного. Что давным-давно я совершил ошибку, за которую расплачиваюсь до сих пор. Что за мою голову в полиэтиленовом пакете назначена немыслимая сумма… — Погодите, — шепотом перебивает меня исповедник. — Вы… кто же вы? Вы Судья? — Да, — говорю я. Он некоторое время молчит. Потом просит меня продолжать. Я говорю и говорю. Слова вытекают из меня, принося болезненное облегчение; он слушает внимательно, время от времени вытирая лоб платком. Руки его дрожат. Когда я дохожу в своем рассказе до истории с Георгом, он наклоняется вперед, как будто затем, чтобы лучше слышать. Рука его скользит под сутану; он что-то достает из кармана брюк. Мой слух обостряется — оглушительно шуршит ткань; в темноте исповедальни я ясно вижу в его руках серебристый баллончик. Парализующий газ? В этих глухих местах даже священники вынуждены обороняться с оружием в руках — хотя бы от бродячих собак… — Продолжайте, — просит он, сжимая в потных руках баллончик. Я огорчен.
День двадцать восьмой. Мы сидим в офисе у Георга и пьем холодное пиво. — Наснимали материала уже на три забойных программы, — осторожно говорит волосатый парень с татуировкой на запястье. — У нас нет самого главного, — мрачно говорит Георг. — Я проигрываю пари. — А может быть, устроить постановочные съемки? — спрашивает кто-то из режиссеров. — Пусть кто-нибудь сыграет отказ. Документальное кино с постановочными сценами. Почему нет? Георг смотрит на него долго и пристально. Режиссер разводит руками: — Пари с отцом — ваше личное дело, но материала-то отснято на целый сериал! Потрачены деньги, время… Если правильно смонтировать все это да присовокупить игровую сцену — мы со свистом продадим программу и неплохо заработаем! Я жду ответа Георга. Он ничего не отвечает — берет телефонную трубку и уходит в соседнюю комнату. Парень с татуированным запястьем морщится, не скрывая своего мнения о Георговой невесте. Тем не менее лично мне она нравится все больше и больше — хоть я никогда ее не видел. Георг возвращается через семь минут. Щеки у него лихорадочно горят; он подходит к режиссерам и по очереди жмет им руки: — Есть идея… Мы это сделаем, ребята. Есть идея… Мы это сделаем прямо сегодня. Здесь. Разворачивайте технику, через полчаса приедет Лада. — Постановка? — спрашивает волосатый. Георг торжественно качает головой: — Нет… Нет! Лада — вот человек, который не убьет господина Судью ради денег. Съемка будет простая… Всего по минимуму… Диалог. Заряженный пистолет. Шесть пуль. Они будут сидеть на расстоянии метра друг от друга. Шесть пуль — и метр расстояния! — Мне не очень это нравится, — говорю я. — Метр — это близко. Даже для меня. — Она не будет стрелять! — Георг воздевает руки к потолку. — Она… да, ей нужны эти деньги, так же, как и мне. Но она поклялась мне, что не будет стрелять. Помните наш разговор? — он торжествующе тычет пальцем мне в грудь. — Тогда вы сказали: значит, эти деньги ей важнее, чем представление о бескорыстном мире… А вот и нет! Он искренен. Он восхищен своей невестой. Он смеется, представляя, как посрамит неверие отца. И где-то в глубине души надеется, что отец, увидев подлинность Ладиных чувств, позволит сыну жениться на ней безо всяких экстремальных выходок вроде лишения наследства… Мне хочется наконец-то посмотреть на эту Ладу. И вот она прибывает. Она ростом мне по плечо, черноволосая и черноглазая, тонкая, как травинка, и выглядит очень молодо. Георг говорил, что ей двадцать — но с виду ее можно принять за старшую школьницу. Она протягивает мне руку, здороваясь. Ладошка слабенькая, узкая. В глазах — восхищение и ужас. Георг хлопочет вокруг. Усаживает невесту то на кресло, то на кожаный диван. Режиссеры и сценаристы хмуро наблюдают. — Это будет уже подводка к ток-шоу, — говорит Георг, и волосы липнут к его потному лбу. — Вы будете сидеть вот здесь и здесь… Нет, здесь и здесь. И будете беседовать о… ребята, набросайте, какие вопросы они могли бы обсуждать? Сейчас и я, и его невеста представляемся ему неодушевленными предметами, которые следует поудачнее поместить в кадр. Черноглазая Лада нервничает, искоса на меня поглядывая. Я улыбаюсь: — Вы хотите меня о чем-то спросить. — О многом, — говорит она без улыбки. Она мне нравится — теперь уже совершенно определенно. — Тогда у вас совсем немного времени — пока они решают, как поставить свет. Она трет ладони. Я в который раз замечаю, как по-разному собираются с силами люди, желающие о чем-то меня спросить. — Кто вы? — спрашивает она. — В самом деле у вас в роду внеземные… существа? Или это сказки? — Не знаю, — говорю я честно. — В детстве и юности я много занимался спортом… Мои тренеры часто спрашивали меня о том же. — А чем вы занимались? — Боксом, легкой атлетикой, футболом… — Почему же не стали чемпионом? — Бросил, — говорю я, подумав. — Наверное, это было не очень честно побеждать так, как это делал я. Кроме того, зрители не успевали получить никакого удовольствия. Она пытается представить себе боксерский поединок с моим участием. Хмурит красиво очерченные брови: — А что говорили ваши родители? — Ничего. Я их не помню, к сожалению. — Извините, — она опускает глаза. — Бог мой, да за что же? Ассистент режиссера бесцеремонно сует руку ей под блузку, прикалывая микрофон-«петличку». Наш разговор подходит к концу — а о том, что ее волнует, она так и не спросила. — Внимание, — говорит Георг. — Лада, пистолет будет лежать вот здесь на столе. После того, как вы поговорите, ты снимешь его с предохранителя… покажите ей кто-нибудь, как это делается… переводишь господину Судье в грудь. Или в лоб. Фиксируешь на минуту. Потом отводишь в сторону — здесь будет мишень… И нажимаешь на курок. Лучше несколько раз. Будет отдача, надо бы потренироваться заранее… Эй, кто-нибудь, зарядите ей пистолет! — У меня семья, между прочим, — говорит оператор за второй камерой. Если девушка случайно промахнется и попадет в меня? Или хотя бы в прибор чтобы осколки разлетелись по всей комнате?! Георг нервно на меня поглядывает. Я молчу. Приносят пистолет. Лада смотрит на него, как на повестку в суд. Кто-то из ассистентов оказывается большим специалистом по оружию; пока он показательно щелкает и лязгает железом, распространяя вокруг неприятный запах смазки, я внимательно — от этого зависит моя жизнь — смотрю, на мою собеседницу. Ей очень хочется сделать все, как надо. Ей очень хочется, чтобы Георг выиграл пари. Она заставляет себя думать только о Георге и о пари — и еще о том, куда нажимать и как не застрелить оператора. — Зачем вообще эта пальба? — Затем, чтобы зритель видел, что пистолет заряжен! Что это не подстава! — терпеливо объясняет Георг. Лада стреляет для пробы. Пистолет чуть не ломает ей пальцы. Мне ее жаль. Направить ствол на меня она не решается. — В кадре, — говорит она Георгу, и тот, вздохнув, кивает. Наконец репетиция закончена. Пробитая мишень заменена новой; нервный оператор пьет коньяк из плоской фляжки. Запах коньяка нравится мне куда больше, чем запах оружейного масла. Наши микрофоны подключены; нас окружают сосредоточенные люди в огромных черных наушниках — будто хоровод стоячих камней. — Давай, милая! — весело говорит Георг. — Через полчаса у нас будет в клювике потрясный материал, выигранное пари и готовое шоу! Волосы стоят у него на голове, как тысяча упругих антенн. Сценарист кладет перед Ладой отпечатанный список тем для разговора. Георг дает команду; на камерах зажигаются кроваво-красные огни. Она сидит передо мной — нас разделяет офисный столик. На светлом пластике лежит черный пистолет; Лада кладет руки на край стола, будто пианистка — на клавиши: — Господин Судья, я хотела вам сказать… что вы вовсе не кажетесь… ваш облик вовсе не вяжется с тем, что о вас принято говорить. И думать. Она берет пистолет. Неумело, но твердо. — А что обо мне принято думать? — спрашиваю я, когда пауза затягивается. — О вас говорят… — она совсем не смотрит в предложенный сценаристом листочек, и это нервирует Георга. Я вижу его мимику, но Лада — нет. — О вас говорят: вешатель. Судья-вешатель. Убийца в мантии, вот что о вас говорят. — Вероятно, имеют на то основания, — кротко предполагаю я. — Мне кажется, что это неправда, — она смотрит мне прямо в глаза, на что не всякий, между прочим, решится. — Мне кажется, такой человек, как вы… не мог бы совершить всего того, что вам приписывают. — Скажите, Лада, — говорю я. — Вот мы сейчас сидим с вами за одним столом… У вас пистолет. Разумеется, мои физические возможности велики, но они не безграничны. Вы имеете все шансы застрелить меня. Скажите, для вас действительно важно, был я судьей-вешателем или не был? Ошибся или поступил по справедливости? Или поступил по справедливости — но ошибся? Она облизывает пересохшие губы. Снимает пистолет с предохранителя; снова смотрит мне в глаза: — Нет. Мне не важно… Я вообще не верю. Я… даже если бы вы были виновны, я не стала бы вас убивать. Но я не верю, что вы виновны. — А вот и напрасно, — говорю я. — Я виновен. Пауза. Напряжение висит над всей этой сценой, как свежая лесная паутина. — Виновны? — переспрашивает она жалобно. Я киваю. Она поднимает пистолет. Ствол ходит ходуном; я чувствую, как за моей спиной бесшумно разбегаются в стороны ассистенты и осветители. — Я вас не убью, — говорит она успокаивающе. — Я ненавижу насилие. Я думаю, что даже если разделить сумму за мою голову поровну на всех, кто находится сейчас в комнате — даже в таком случае Георг и Лада смогут пышно пожениться и безбедно прожить лет пятьдесят. И еще я думаю, что ей осталось всего лишь отвести руку в сторону и один раз пальнуть в мишень. Все, аплодисменты. Тогда она плавно, как в тире, жмет на курок.
— И что же было дальше? — спрашивает сосед, живущий в квартире напротив. Я показываю ему длинную царапину на виске. След скользнувшей пули. — А сзади никто не стоял? — беспокоится сосед. Я рассказываю об осветительном приборе, который упал на пол и разлетелся на тысячу кусков. И о том, что Георг порезал палец. Сосед долго молчит. Я допиваю вино, догрызаю печенье и благодарю за чай; когда я поднимаюсь из-за стола, сосед вдруг снимает очки — прежде он никогда не делал этого при посторонних — и долго, беспомощно трет переносицу. Я не спешу уходить. По всей видимости, сейчас он что-то скажет. — Судья, — говорит он наконец. — Мне очень жаль… Получилась по-настоящему страшная месть. — Брось, — говорю я. — Не стоит так уж проникаться. Он резко качает головой. Похоже, сегодня вечером он выпил слишком много: — Прости меня… Но я не могу отменить эту награду. Никогда. Я поклялся. — Прости и ты меня, — говорю я после долгой-долгой паузы. — Мне следовало быть ближе к штрафной. Тогда бы я увидел, что сначала линию пересек мяч, а потом уже номер десятый… — Ты же видел запись, — говорит он еле слышно. Я киваю: — Да. «Вне игры» не было. — Единственный шанс… — шепчет он. — Финал Кубка Чемпионов… Ребятам так и не удалось больше подняться. Никогда… — Я совершенно напрасно не засчитал тот гол. Любой судья хоть раз, да ошибается. Я ошибся фатально… Когда-нибудь я снова ошибусь, и тогда ты наконец выплатишь свое вознаграждение. — Это будет очень печальный день, — шепотом говорит сосед. — Выше голову, — отзываюсь я, открывая дверь. — Никто не живет вечно… Кроме того, я ведь еще жив!
Старушка напротив все-таки переехала. В ее окне нет ни занавесок, ни цветов. А вот в моем доме ничего не изменилось. Правда, после апартаментов, в которых мне доводилось жить, квартира представляется неухоженной, грязной, требующей ремонта. Я звоню своему напарнику Руту и говорю, что готов сегодня ночью выйти на работу. Оказывается, последние несколько недель автоматика то и дело отказывает, начальство снимает с Рута штрафы, короче говоря, он тут надрывается на работе, пока некоторые прохлаждаются на курортах. Он, Рут, ждал меня на неделю раньше и теперь скажет шефу, чтобы у меня вычли из зарплаты за прогул. Вот так. Я согласен. Принимаю ванну. Никто не врывается ко мне, потрясая включенным феном. Пересматриваю свой гардероб. Никто не пытается прицелиться в меня из ближайшей древесной кроны. Ценю каждую минуту покоя. Надеваю чистое белье, развешиваю полотенце на сушилке; на дне старого шкафа лежит моя черная судейская форма: футболка, гетры, трусы. А в письменном столе, если хорошо поискать, может обнаружиться свисток на ремешке. Я бреюсь перед зеркалом в прихожей. Я спрашиваю себя: откуда берутся все эти жуткие легенды, которыми окружено мое имя? Само ли слово «судья» сбивает с толку болтунов? Или все-таки дело в сумме? В человеческом мозгу чудовищные деньги связаны с чудовищными же злодеяниями, а никак не с фальшивым «вне игры», не засчитанным голом… Впрочем, для моего соседа нет преступления страшнее, чем то, что я тогда совершил. И я знаю миллионы людей, которые разделили бы его мнение. Миллионы людей на орущих стадионах, у экранов телевизоров, добровольных безумцев, как личную трагедию переживающих неудачу «своей» команды. Наверное, неболелыцику не понять, как это — умереть от инфаркта за две минуты до свистка… Потом мысль моя меняет направление, и я думаю о Ладе. Сумеет ли Георг утешить ее? Принесет ли отснятая программа достаточные деньги для того, чтобы хоть как-нибудь возместить потерю Георговой доли в семейном деле? И еще: согласен ли Георг в глубине души, что Лада поступила правильно? Что попытаться все же стоило, хотя бы попытаться? Погнаться за столь близким журавлем, упуская при этом синицу? Царапина у меня на виске начинает саднить. Я протираю ее одеколоном и долго стою перед вентилятором, подставляя искусственному ветру горящую от боли голову. В девять вечера я выхожу из дома. Деревья в садах поникли под грузом плодов; в теплом воздухе надо мной носятся, треща, сороки. Я предвкушаю тишину внутри цистерны. Я только сейчас понимаю, как соскучился по своей старой работе. Рут встречает меня хмуро. Сквозь зубы спрашивает, как отдохнулось; я отвечаю, что пережил курортный роман с блондинкой, и даже не особенно вру при этом. Рут скрипит зубами и говорит, что его жена вернулась, и теперь у него дома хоть к тараканам в щелку лезь. (Как там Лидия?) Рут помогает мне облачиться в скафандр. Я собственнолично проверяю давление в баллоне с воздухом, заново просматриваю все шланги, все стыки, все швы. Рут говорит, что его жена намедни обозвала его «голозадой обезьяной». И что будь у него деньги — бросил бы и завод, и жену и махнул бы куда глаза глядят, лишь бы не видеть и не слышать тут ничего… Я машу Руту тяжелой, в перчатке, рукой и спускаюсь в черную дыру по железной лестнице. Первое время я просто стою и смотрю, давая возможность глазам, ушам, рукам привыкнуть к миру цистерны — враждебному, но снисходительному. Я вернулся — так странник, потрепанный жизнью, возвращается в родительский дом. Так космонавт возвращается на родную планету. Мне хорошо и спокойно впервые за много дней. Цистерна, где мне сегодня предстоит работать, еще вчера была полна, по всей видимости. Остатки жидкости на вогнутом полу пузырятся, исходя сероватым дымком. Стены покрыты живописными потеками, слоистыми отложениями, цветами и шипами, которых я не решаюсь касаться перчаткой. Свет от моего фонаря дробится на маслянистой поверхности, я вижу свое отражение — бесформенное чудовище со многими руками, исконный житель планеты Никогда… Рут наверху включает насосы. Из красного шланга хлещет моющий раствор; я направляю его на черную бахрому застывших на стенке капель. Картина приходит в движение — разноцветные пленки растекаются и рвутся, волшебные цветы вянут и снова расцветают, в это время черный шланг у меня под ногами глотает и глотает дымящуюся жидкость, пьет, будто жадным ртом. Дна не видно в отблесках и пене. Я продвигаюсь шаг за шагом, нащупывая дно ногами. Рифленые подошвы моих сапог иногда скользят. (Как там бедняга Луи, мой незадачливый инструктор по альпинизму? Смирился ли с потерей небоскреба, серебристых автомобилей, потенциальных королевичей?) Я почему-то вспоминаю ту девицу, что являлась ко мне не так давно под видом борца с тараканами. «Если я не убью вас из-за денег, убьют меня из-за денег»… Я надеюсь, что ее все-таки не убили. Но у меня портится настроение; очарование цистерны скрадывается. Я потерял душевный покой. Моющий раствор ревет, вырываясь из сопла — Рут выдал максимальный напор. Я поднимаю красный шланг выше, чтобы струя достала до круглого потолка, чтобы смыла налипшие на него мутные кристаллы. В этот момент моя левая нога теряет опору; чтобы удержаться, я хватаюсь за стену, и острый шип застывшего реактива пробивает перчатку. Я роняю шланг и зажимаю разрыв правой рукой. Время вытягивается в ниточку; герметичность полностью нарушится секунд через десять-пятнадцать. Кислота проест внутренний слой перчатки на «раз-два». — Наверх! — ору я в динамик, вовсе не уверенный, что Рут не отключил связь, как я сам ее часто отключаю. И дергаю за аварийный шнур — сам плохо понимая, зачем. Инстинктивно. Полторы секунды уже прошло. Начинаю выбираться сам; баллон, шланги, все мое оборудование мешает мне. В пятнадцать секунд не уложиться никак. Я думаю, что теперь Рут сможет бросить и завод, и жену и уехать куда глаза… и ничего тут не видеть и не… Конечно, Рут не даст себя обвести какому-нибудь Шефу. Тот и хотел бы поделить награду пополам — но Рут… — Судья? Что? Это динамик. — Наверх, — говорю я. — Порыв. И замолкаю. Мне немножко стыдно… Выложит на стол перед моим соседом, на тот самый стол, где мы вчера пили чай, выложит очень чистый полиэтиленовый пакет… с драгоценным содержимым… У меня еще секунд десять. О чем бы мне подумать? Не о Лидии же… Может быть, о старушке из дома напротив? В ушах у меня нарастает шум. Это ревут трибуны. Номер десять подлетает ко мне, он разъярен, он кричит, что «вне игры» не было и что я кретин. Тогда я четким, почти военным движением вынимаю из нагрудного кармана желтую карточку… Поднимаю ее над головой и над полем, а трибуны ревут, ревут, ревут… — Судья? Судья? Я лежу на спине в луже дезактиватора. Надо мной прожектор и немного звезды; Рут стоит рядом на четвереньках, и лицо у него вытянуто в стружку: — Ты… чего? Как ты напоролся? Ты совсем чуть-чуть порвался, а то я бы не успел… Проверь руку — рука цела? Как ты напоролся, козел, ты же сто лет уже работаешь?! — Что случилось? — спрашиваю я, не поднимаясь. — Ты меня спрашиваешь, что случилось?! Твой труп был бы сейчас здесь! Твой! Ты хоть понимаешь, свинья? — Ты. Меня. Вытащил, — говорю я. Каждое слово — будто площадь, полная народу. Или ревущий стадион. — Ну да, — говорит Рут и вращает глазами, как Отелло в пьесе. — Лебедку смазал только вчера. Я так перепугался из-за тебя, козла, я тебя вытащил, а ты — в отрубе… Я тебя дезактиватором… Антидот вколол на всякий случай… — Разве… — говорю я слабо. Перевожу дыхание; он хмурится, будто я заставляю его читать по-японски. И я вдруг закусываю язык крепко, чуть ли не до крови. — Ну совсем будто сопляк, — продолжает он причитать. — На такой простой бочке… Вот тебе блондинки, вот тебе отпуска… Квалификацию к черту потерял… Идиот ты, как есть, козел безрукий. Придурок… Я смотрю на небо и почти не вижу прожектора. Только звезды.