Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга
Шрифт:
– 0 : 1 = 1 :
Да еще восклицать при этом с торжествующим отчаянием: «Вот свет истины!»
Нет, тогда он конечно же был еще далек от этой злой старческой насмешки над миром, от этой надменной прихоти ума — взять и вместить все свои знания о жизни в бесполезную формулу и любоваться ею, находя великие истины в недоказуемом равенстве абсурдных величин. В тот ноябрьский день, всматриваясь в себя, он открывал другие истины: «…действительные чувства не подчиняются четырем правилам арифметики, одно чувство стоит больше, чем три или четыре… я дорого заплатил за эту маленькую и простую истину». И этим одним действительным и мучительным
В XV томе Свода законов Российской империи была 1150-я статья, гласившая: «Собственное признание подсудимых несомненно составляет полное и совершенное доказательство — и не требует никаких дальнейших переследований».
Но была в том же томе другая статья, 1181-я, в которой говорилось: «Признание подсудимого почитается доказательством совершенным, когда оно вполне сходно с происшедшим событием и когда показаны при том такие обстоятельства действия, по которым о достоверности оного сомневаться невозможно».
Эта статья давала широкий простор для сомнения, и министр юстиции с военным генерал-губернатором Москвы засомневались. А вслед за ними засомневались сенаторы, следователи, обер-прокуроры. И дело, изголодавшееся за несколько недель ввиду замешательства обслуживающего персонала, вновь получило солидную подкормку и стало стремительно прибавлять в весе. По выслушивании его в шестом департаменте Правительствующего сената «одна особа», как говорится в протоколе, — а именно обер-прокурор Лебедев, — «высказала мнение»:
— Возможно ли принять за справедливое, чтобы девки занялись столь тщательным убранством уби-той, в каком она была найдена в поле, убранством, требовавшим много времени, тогда как убийство совершено перед рассветом, мало этого, они в уши вдели серьги, а на руки кольца, супиры, перстни, брошку и булавку, и всё это для того, как показал Егоров, чтобы полагали, что Деманш убита и ограб-лена извозчиком; как же это сообразить, заставить думать, что ограбил извозчик, и надевать на мертвую вещи, тогда как для внушения этой мысли требовалось оные снять, если бы до убийства на ней и находились.
«Другая особа» — сенатор Хотяинцев — «заметила»:
— Так же ложь видна относительно сожжения салопа, ибо к чему его жечь. Убийцы говорят, для того, чтобы совлечь подозрение, что Деманш убита в спальне. Салоп, если б находился на убитой, не только не отвергал мысли этой, но подкреплял бы еще оную.
А «третья особа» — сам министр юстиции граф Панин — «заключила»:
— По осмотру тела оказалось, что горло около перереза завернуто волосами распущенной косы, что могло служить для одного лишь удержания стремительного течения крови. Принятие подобной меры в поле, в овраге, было бы излишним и даже опасным для убийцы, которому надлежало торопиться уехать и не оставить на себе кровавых следов преступления. Для перереза горла ножом после того, как уже тело было вывалено в овраг, убийце надлежало выйти из саней, подходить к телу и потом возвращаться к саням. Такое действие не могло не оставить на снегу в овраге следов человеческих. Между тем в осмотре места, учиненном 9 ноября, обнаружены лишь следы копыт и саней, человеческих же следов нет. Соображения эти ведут к тому убеждению, что Деманш зарезана не в поле и не в ее квартире, в которой по осмотру следователей 10 ноября знаков крови не найдено.
Если не в поле и не на квартире, то оставалось только одно место — флигель Сухово-Кобылина. Но граф Панин, следуя своему правилу, которое составляло одну из особенностей его красноречия, уклонялся говорить об этом прямо.
Мнения посыпались одно за другим, и все они были суть сомнения в достоверности показаний Егорова. Сухово-Кобылин вместе с помещиком Муромским вздыхал:
…сенат опять взошел, сначала, говорит, обратить к переследованию — это значит опять на четыре года; а потом пошел на разногласия. Составилось по этому бедственному делу девять различных мнений.
Рассуждения о казусах отечественной юриспруденции автор вкладывает и в уста Варравина и Тарелкина:
— Кроме этих мнений и солисты оказались. <…> И одно мнение по новой формуле.
— По какой это?
— А не не-веро-ятно!.. <…> Извольте видеть: относительно незаконной связи Муромской с Кречинским вопрос подвигнут далее, а именно, что при такой-де близости лиц и таинственности-де их отношений не неверо…ятно… что мог оказаться и ребенок.
Взбешенный всеми этими «особыми мнениями» и в первую очередь тем, что на заседаниях Сената зачитывались вслух его любовные записки, Александр Васильевич во всех своих последующих показаниях стал отрицать не только любовную связь с Нарышкиной, но и с самой Симон-Деманш.
— С Нарышкиной я никогда никакой связи не имел, — заявил он на допросе 13 сентября 1851 года. — От Симон-Деманш никогда не удалялся, и отношения мои с нею всегда оставались как прежде, то есть уважения к ее отличным качествам, привязанности и совершенного доверия. Любовной связи с нею я никогда не имел. И довольно естественно, что близость наша давала повод людской молве перетолковывать отношения наши в обидную для женщины сторону
«Соображения» министра юстиции, высказанные в Сенате, подкреплялись медицинской конторой московской полиции, которая вновь была привлечена Закревским к деятельности Особой следственной комиссии и сделала следующее заключение:
«При перерезе больших кровеносных сосудов шеи, каковые в особенности суть сонные артерии и яремные вены, происходит в живом теле чрезвычайно обильное и стремительное кровотечение, какого, однако, на том месте, где найдено было тело Деманш, несмотря на совершенное почти в оном бескровие, не было замечено, ибо количество крови усмотрено малое, примерно простиравшееся только более фунта».
Заключение это, по сути дела, прямо указывало на то, что убийство Деманш могло произойти только во флигеле Сухово-Кобылина, где были найдены «потоки и брызги кровавые, частью уже смытые». При этом ни медицинская контора, ни сенаторы, ни обер-прокуроры не обращали ни малейшего внимания на показания повара Ефима Егорова от 22 ноября 1850 года, в которых тот признался:
— В сенях я резал цыплят и кур, отчего и кровь в оных оказалась, и, помнится мне, что и на заднем крыльце что-то резали — утку или цыпленка.