Сухово-Кобылин. Роман-расследование о судьбе и уголовном деле русского драматурга
Шрифт:
Да, министр юстиции был тверд в словах и поступках. Старший юрисконсульт министерства Колмаков утверждал, что на убеждения графа «не влияли никакие ходатайства высокопоставленных лиц; он равно относился ко всем, и для него буква закона была превыше всего». Правда, верный чиновник, ставший под старость биографом графа, тут же с горечью добавлял: «А между тем говорили и писали, что будто бы граф Панин не был самостоятелен и справедлив в мнениях своих и что будто бы он желал угождать особам и лицам, близко стоявшим ко двору или к высшим властям». Что ж, букву закона граф Панин чтил. Но была и другая буква — «я». Поставленная в сочетании с «высочайшим именем» на резолюцию, прямо противоположную мнению Панина, она становилась превыше любого
Может быть, именно это глубокое чувство родства с забавной птицей побудило однажды Панина завести в Министерстве юстиции попугаев. Сенатор Семенов, служивший под его началом, вспоминает об этом с искренней нежностью: «Как-то раз Виктор Никифорович поручил экзекутору и казначею департаментов Министерства юстиции Ивану Матвеевичу Лалаеву купить несколько попугаев поречистее и велел расставить их в клетках у себя по разным комнатам. Во время его занятий, когда, утомленный долгим сидением, он вставал, чтоб пройтись по залам своей просторной квартиры в доме Министерства юстиции, попугаи начинали кричать и болтали. Это настолько утешало его, что он говорил, что одиночество стало для него легче с тех пор, как у него попугаи, что он слышит у себя как бы живую речь и чувствует, что он не один…»
И не он один…
Кровавые пятна оставались самой грозной уликой против Сухово-Кобылина. Но для того, чтобы на основании этой улики признать его виновным в убийстве, следственной комиссии необходимо было установить три факта: во-первых, что эти пятна крови появились во флигеле Сухово-Кобылина между 7 и 9 ноября; во-вторых, что кровь, обнаруженная на ступеньках крыльца и на стене, принадлежит человеку; в-третьих, что это кровь Луизы Симон-Деманш.
Закревский надеялся получить подтверждение этих фактов от медицинской конторы полиции, куда он и направил доски с кровавыми пятнами и куски штукатурки, доставленные ему следователем Троицким. Ответа генерал-губернатор ждал с нетерпением, торопил экспертов, посылая курьеров в контору через каждый час. Получив, наконец, запечатанное в конверт заключение медицинской конторы, Закревский заперся в кабинете и велел никого к нему не пускать. Арсений Андреевич волновался. Он не исключал, что, быть может, держит сейчас в руках баснословный вексель на светского донжуана и острослова, оплатить который можно только одной монетой — двадцатью годами каторги. Закревский распечатал конверт, быстро пробежал глазами подробные описания размеров и конфигурации пятен, прочие мелочи, подмеченные скрупулезными медиками, и остановился на главном. И в этой своей главной части документ гласил:
«Что же касается до предлагаемых Комиссиею вопросов: человеческая ли кровь на кусках дерева или нет и каковому именно времени должно отнести появление кровавых пятен на штукатурке — то решение этих вопросов лежит вне границ, заключающих современные средства науки».
— Дармоеды! — выругался Закревский, бросив бумагу на стол.
Карта была бита, но партия еще не проиграна. Даже при таком заключении медицинской конторы дело сохраняло «качательность» и «обоюдоострость». Куда его повести, зависело от искусства следователей.
Александра Васильевича вновь вызвали на допрос. От него потребовали дать объяснение, почему он, еще до отыскания трупа Деманш, с таким «упорством и убеждением» высказывал предположение, что француженки нет в живых.
— Вы знали об этом, господин Кобылин. Вы даже знали, где лежит ее мертвое тело! Без вашей помощи мы его не смогли бы найти, не так ли?
Александр Васильевич стал терпеливо и обстоятельно говорить о состоянии беспокойства, которое приводило его «к мыслям самым ужасным, теперь подтвердившимся». При этом он сослался на письмо поручика Сушкова, стараясь доказать следователям, что не только у него, но и у постороннего человека могли возникнуть подобные опасения и что это вполне естественно.
Письмо Сушкова уже находилось у следователей. Жирными линиями в нем были подчеркнуты слова: «…в Петровском обворовали и даже могли убить», «…произошло какое-нибудь несчастье», «…полиции оно уже известно».
У следствия возникла версия: а почему бы Сушкову, близкому другу Сухово-Кобылина, не быть соучастником преступления? Поручика вызвали на допрос и предъявили ему письмо, указывая особо на подчеркнутые места.
— Письмо это было написано мною очень скоро, впопыхах, не перечитывая, — объяснял напуганный Сушков. — Я в нем написал всё, что только мог придумать для успокоения господина Кобылина, и, зная привычку Деманш ездить гулять по вечерам в парк на извозчике, сделал и это предположение — о том, что Деманш могла быть ограблена и убита.
Из письма поручика следовало, что Деманш была у Эрнестины Ландрет за несколько часов до своего исчезновения: «…она, уезжая от Эрнестины, говорила, что ей хотелось бы еще погулять в санях». Следователи ухватились за этот факт. Допрос Сушкова показал, что Луиза провела у Эрнестины в Газетном переулке всю вторую половину дня 7 ноября. Выяснилось также, что и поручик Сушков был вместе с ними. Его заставили дать подробный отчет об этом дне, он давал его трижды, отвечая каждый раз на одни и те же вопросы, поставленные в разной последовательности. Его показания следователи тщательно сопоставляли с показаниями Эрнестины и кучера Луизы, пытаясь найти разногласия, но всё безрезультатно. Допросы Сушкова никаких улик против Сухово-Кобылина и самого Сушкова не дали.
Однако Закревский решил на всякий случай держать поручика на крючке. Он крепко-накрепко привязал его к делу Сухово-Кобылина, предъявив ему обвинение в незаконном сожительстве с француженкой Ландрет и сокрытии от властей незаконного сожительства Кобылина с француженкой Деманш. Это давало возможность полиции взять с поручика (до решения судом вопроса о его наказании) подписку о невыезде с обязательством являться на допросы по первому требованию и в любое время. При этом Закревский дал тайное распоряжение следователям вызывать Сушкова в полицию регулярно, если не каждый день, то, по возможности, через день. Выдержать такое было непросто. Закревский надеялся, что рано или поздно поручик «заговорит».
В первые дни ареста Александр Васильевич не предпринимал никаких продуманных действий в свою защиту, кроме того, что писал жалобы и протесты высшим сановникам. Показания он давал совершенно безучастно, не вникая в дело, в замыслы Закревского. Но обстоятельства складывались так, что дальнейшее его неучастие могло привести к непоправимым последствиям. И он опомнился. Он начал действовать. Он потребовал, чтобы ему дали прочесть копии допросов его крепостных по делу об убийстве Деманш.
Внимательно изучив протоколы следствия, он понял, что первое, что выбивает у него почву из-под ног, — это показания его дворника, сторожа и повара, в которых утверждалось, что вечером 7 ноября он никуда не выезжал из дома. На основании этих показаний следователи делали вывод, что на балу у Нарышкиных он не был, а в своих показаниях от 10 ноября стремился «ввести комиссию в заблуждение», заявляя, что ужинал у Александра Григорьевича с восьми часов вечера до второго часа ночи. Он поинтересовался, были ли опрошены гости или прислуга Нарышкиных, и выяснил, что их показаний в деле нет. И тут только он начал понимать, как и кем затягивалась петля на его шее. Александр Васильевич заявил ультиматум следствию: он отказывался давать какие бы то ни было показания, пока не будут опрошены дворовые люди и гости Нарышкиных. Закревский вынужден был дать следователям разрешение на эти допросы.