Сумерки божков
Шрифт:
— Сила Кузьмич! Да вы-то сами, при таких речах ваших, кто же оказываетесь? Эсдек? Эсэр?
— Где нам-с, обывателям-с! — шумно вздохнул Хлебенный, — просто докладываю вам: так себе… приживальщик при современности-с!.. Кто-то ее творит, а мы при-живаем-с да благодарим… Впрочем, вру-с: именно не благодарим. В том-то и штука, что приживаем и даже не благодарим. Напротив: важничаем, ругаемся и норовим держать в черном теле… вот именно, как Нордманова мамаша сынка своего воспитывала-с! Он к ней всею душою, а она к нему задом. Он к ее ногам всю кровь сердца своего пролить рад, а она искренно изумляется, что ее детище хоть на что-нибудь
Он в самом деле плюнул.
— Вы изволили помянуть эсэров и эсдеков. В таком тоне якобы они — дети-с…
— Я называю ребенком всякого, кто не считается с действительными силами своей минуты, забывает ближнее для дальнего и возможностям завтрашнего дня предпочитает утопических журавлей в небе.
Сила вздохнул.
— Возможность… невозможность… — промолвил он. — Знаете ли, Самуил Львович? Мне пятьдесят второй год. Вам, вероятно, меньше, но все же мы современники-с. Оглянитесь назад — и вы увидите: мы прожили век свой среди самых удивительных невозможностей, непостижимым образом осуществлявшихся изо дня в день… И только их дерзновенным течением мы и доплыли к нынешнему рубежу своему, из них сложился весь наш быт-с и прогресс. А то возможностей, которые и отцы наши, и мы признавали насущным делом дня своего, и многоглаголали о них, и пытались их достигать, не осуществилась — почитай что ни одна. Ежели же которая и осуществилась, то — после невозможности и при ее посредстве… Вы в юности своей путешествия Жюля Верна читывали-с?
— Кто же не читал? Мое сознательное детство прошло в семидесятых годах: самый расцвет Жюля Верна.
— Так вот-с — вспомните: у этого барина уж какая была богатая фантазия насчет возможностей человеческих. Ну а телефона, беспроволочного телеграфа и фонографа вообразить не умел: даже в голову они ему не приходили, невозможными их почитал. В то самое время как они уже изобретались… может быть, были уже изобретены. Возможные наутилусы до сих пор больше ключами ко дну идут, чем под волнами, как рыбки, плавают, а невозможный телефон-то у меня в квартире звонит уже двадцать седьмой год-с, а в невозможном граммофоне — пожалуйте завтра слушать — у меня и Карузо поет, и соловей курский свистит… Да-с! То же самое и в политике-с, и в жизни социальной-с. [364]
— В ваших словах, пожалуй, есть доля правды, — сказал задумчивый Аухфиш, — но скачок прогресса — не есть его нормальный ход, и неожиданные торжества невозможностей, которые вам так нравятся, для меня лишь показания, как болезненно развивается наша культура.
— А для меня — показания, что я прав-с, когда говорю, что наша культура творится нашими детьми, а мы в ней только приживальщики. Потому что творчество невозможного требует великой чистоты и прямой силы. И потому-то принимать на себя подвиг невозможного умеют и смелость имеют только дети.
— И безумцы.
Сила усмехнулся.
— Читал я недавно в книжке-с: «Безумство храбрых есть мудрость жизни…» Хорошо-с?
— Хорошо-то, хорошо, но…
— А из Писания еще с детства знаю: «Кто не умалится, как дитя, не может войти в Царствие небесное».
— Тот же Пророк советовал, однако, осторожность: будьте мудры, как змеи…
— И незлобивы, как голуби. Естественные науки этот сим-юл давно разрушили-с. Почитайте книгу Брэма. Голубь — птица довольно ехидная-с, а змея кажется умною только от каких-то костяных щитков над глазами, по натуре же своей она — дура дурой-с. [365]
Он примолк и потом, вздохнув, заговорил снова.
— Да-с, дети войдут в Царствие небесное и по любви своей введут в него даже кое-кого из нас… из Федорушки-матушки, из взрослой совокупности российских возможностей, — хихикнул он быстро и злобно. — Хотя, по правде сказать, не стоим мы того. Ибо — как мы с вами очень удивляемся Нордману, что за охота ему порабощаться толстомясой мамаше своей, и каждый из нас на подобную мамашу давно бы плюнул, — так вот мне иной раз удивительно и на тех, кто нам свободы и права достает кровью и муками своими: откуда у них берется и достает терпения и любви, чтобы еще на нас не плюнуть? Ведь — какую бы луну они ни сняли для нас с неба, мы продадим ее за первое же ласковое слово любого светло-пуговичного сутенера нашего, и будем творить власть имущую волю его, как влюбленные собаки, и вилять хвостом, покуда он сожрет и труд детей наших, и самих детей-тружеников… Так-то-с. Не то!..
Карета остановилась у длинного корпуса типографии, многоэтажно-глазастой яркими огнями в бесчисленных окнах.
— А все-таки-с, — сказал Сила Кузьмич, прощально пожимая громадною лапою своею маленькую щуплую ручку Аухфиша, — все-таки-с, помяните мое слово: всякая струна рано или поздно смычком перетирается. Сколько господин Нордман ни много терпелив и влюбленно покорлив, но в один прекрасный день и он может взбунтоваться, и мамашу свою весьма к черту послать, со всеми ее сутенерами бывшими, настоящими и будущими-с. И будет тогда мамаше очень глупо-с и очень нехорошо-с… Потому что… не то-с! не то! не то!
XXIII
Назавтра после первого представления «Крестьянской войны» опера Е.С. Савицкой пережила день величайшего своего триумфа. В городе только и речей было, что о спектакле редкостном, о Нордмане, о Наседкиной, о Берлоге, — и все речи сливались в согласный хвалебный хор. Газеты за поздним окончанием спектакля успели поместить лишь коротенькие репортерские заметки, возвестившие громадный успех оперы, которого отрицать не посмел даже злобно шипящий «Обух». Но послезавтра настал черный день.
Свободный от спектакля и репетиций, Берлога проспал поздно за полдень. Зимний день начинал уже погасать, когда — на звонок из спальни — Настасья Николаевна собственноручно подала Андрею Викторовичу кофе, почту и газеты.
— Заезжал Самуил Львович, — сказала она, — должно быть, по делу… встревоженный такой.
— М-м-м… что же он, чудак, меня не разбудил?
— Будила я, да разве ты — когда тебя сон одолеет — человек? Хуже, прости, Господи, мертвого тела.
— Врешь все… Я сквозь сон слышу, как кошка мышь сторожит.
— Уж этого я не знаю, но только, чтобы разбудить тебя, покуда сам не выспишься, есть единственное средство: воды в рот набрать да в лицо тебе прыснуть.
— Ну и прыснула бы?
— Покорно благодарю: чтобы ты в меня подсвечником пустил, как в прошлом году было? Ты спросонья как дикий слон: ничего не помнишь и не понимаешь…
— Не намекал тебе Шмуйло, зачем был?
— Нет, только спросил, обедаешь ли ты дома.
— Заедет, стало быть?
— Ничего не сказал.
— Телефонируй ему в редакцию, что приезжал бы, буду ждать. Н-ну?