Сумрак в конце туннеля
Шрифт:
Бывшая когда-то светло-серой, ныне станция почернела и съежилась: закопченный потолок как будто стал ниже, а стены стыдливо прикрылись брезентом палаток. Серый гранит пола, покрытый толстым слоем грязи, уже давно не отзывался четким цоканьем на шаги, превращая их в стариковское шарканье. Но музыкант хорошо помнил, как здесь было тогда, в прошлом, когда все видится лучше, — и не только оттого, что смотришь на мир через молодость.
Да при чем тут вообще молодость? Пускай тогда и в самом деле деревья были — не то чтобы выше, просто были, — и трава,
Преодолеть полторы сотни метров тесной платформы и коридор к станционным гермоворотам, ведущим наверх, оказалось проще, чем музыкант рассчитывал. Год назад у него на этот путь ушло в четыре раза больше и сил, и времени. Сейчас музыкант просто шел, держась за спиною Копыта, и этого было достаточно: никто даже не думал поинтересоваться, с какой он станции, попросить закурить или стрельнуть патрончик-другой. Копыто здесь уважали, и это уважение, по-видимому, распространялось даже на его спутников.
На посту перед воротами было почти безлюдно: времена такие, что тихо сидеть под землей безопаснее, наверх лезут лишь от большой нужды. Три бойца-постовых ожесточенно вбивали костяшки домино в крышку колченогого стола, да в темном углу сидел то ли путешественник, то ли просто оборванец, неверно выбравший место, — здесь не подают.
Копыто остановился, повернулся к музыканту и сипло произнес:
— Ну вот, пришли. Дальше сам.
Музыкант кивнул, стянул с плеч сидор, извлек сверток со старым, в заплатах, ОЗК и принялся облачаться.
Постовые, на миг оторвавшись от домино, поприветствовали Копыто, а на музыканта посмотрели равнодушно. Единственное, что могло пробудить их интерес, — плата за выход.
Копыто мазнул оборванца взглядом и презрительно бросил:
— Козел!
Тот будто почувствовал чужое внимание, зашевелился, поднялся и, неуверенной походкой подойдя к воротам, постучал по створке — то ли требовал выпустить, то ли просто от нечего делать.
Постовые его не замечали.
— Слышь, лабух, — заговорил вдруг Копыто. — Этот понедельник залетный, по слухам, голимый беспредельщик. Пытался тут хилять за блатного, мутил мужиков, арапа гнал по-черному. Ему раз ума дали, второй — он и сдернул лавировать ништяки на других орбитах.
Музыкант недоумевающе посмотрел в ответ.
— Не волокешь? Я те про осторожность толкую. Он тоже наверх собрался.
— А, понятно, — кивнул музыкант.
Бандит почесал затылок:
— У тебя хоть волына-то есть?
— Только гитара.
Копыто покачал головой:
— Ну, ты мужик нашпигованный, сам маракуй, а только дальше я тебя проводить не могу. Барон велел: до ворот — до них и дочесали, все.
— Я справлюсь. Не впервой.
Бандит еще раз покачал головой, смерил бродягу неприязненным взглядом и ушел, не сказав больше ни слова.
Осторожность… Конечно, конечно.
Возможно, многие завидовали тем, кто не успел добежать, для кого все закончилось быстро и просто. Такие и сами остались там же — в первых месяцах, что выдались труднее всего. Сейчас-то все уже проще. Конечно, если специально не усложнять.
Проще и легче идти по линии наименьшего сопротивления и устраиваться каждому в своем уголке. Но сидеть безвылазно на пригревшей тебя станции — значит, медленно себя убивать. И только надежда — тот обруч, что не дает разорваться сердцу. Мы живем лишь потому, что надежда обращается к памяти, и не важно, что обе нам лгут.
Именно потому каждый год, день в день, музыкант бросал все свои дела и ехал через полметро на Третьяковскую, рискуя не вернуться. Его вела надежда, как миграционный инстинкт ведет птиц. Да, она плохой поводырь, но очень хороший спутник.
Музыкант отсчитал десять патронов — плату за выход — и аккуратно, чтобы не раскатились, выложил перед бойцами на стол. Те бросили домино и без лишних слов завертели ручки механического привода ворот.
Загремели, заскрипели шестерни, и створки медленно поползли в стороны. Образовалась узкая щель — как раз протиснуться боком. Первым в нее пролез бродяга. Музыкант постоял немного, подождал — из темноты неуютно тянуло холодом и сыростью, — а потом шагнул следом. Тотчас постовые завертели рукояти в обратную сторону.
Створки ворот сошлись с глухим стуком, символически разделив жизнь музыканта на две неравные части: ту, что до, и что после — будто судьба подвела итог одному этапу и начала новый. Гадать, каким он будет, бессмысленно — проживешь и узнаешь.
В первые секунды, когда станционные гул и полутьма оказались отрезаны массивной металлоконструкцией, музыкант думал, что ослеп и оглох. Он стоял, привыкая к новому месту, пробуждая в себе чувство опасности. В метро, конечно, тоже необходимо вести себя осторожно, но та осторожность по сравнению с этой просто беспечность.
Разумеется, на самом деле тут не было тишины: негромко скрипел песок под ногами переминающегося в стороне бродяги, откуда-то спереди доносилась робкая капель, и темнота не была столь уж непроглядна: издалека белым светом манил к себе выход.
Включив фонарик, музыкант медленно двинулся вперед.
Парадоксально, но с этой стороны ворот коридор был намного чище. Настоящий мусор — куски штукатурки и облицовочной плитки — появился только у подножия замерших эскалаторов. Потом под ногами захрустело битое стекло, словно чьи-то хрупкие кости. Впрочем, может, это и были кости — тех, кому не повезло. Или, наоборот, повезло — как посмотреть. Каждый шаг взметал облачко пыли. Пятно света помалу приближалось.