Суровая путина
Шрифт:
Егор обвел всех выжидающим взглядом. Илья, низко склонив голову, смотрел в землю.
— Пусть и нашу долю возьмет, а мы еще поймаем, — сердито толкнул Аниська Ваську.
Илья поднял голову, усмехнулся.
…Ах вы, бисовы души, не думаете ли вы, что я жаднее кума? Да пускай берет хоть две доли. Бери, Аристаша, на здоровье да помалкивай.
Глаза Аристархова горячо засияли.
— Спасибо, братцы. Выручили вы меня…
Аристархов опустился на мокрое днище каюка, хрипло выкрикнул:
— Ну какой из меня, братцы, рыбалка! Чем я вам отплачу, а?
— Ладно! —
Аристархов тяжело вздыхал, острые плечи его вздрагивали. Панфил топтался возле каюка, крутил тонкие колечки усов, шутливо подхихикивал:
— Дают — бери, бьют — беги, а за мою долю хоть полбутылку поставь. Ты, должно быть, и забыл про мою долю?
Аристархов растерянно замигал.
— Не забыл я, Шкорка. Знаю: и ты не богаче меня.
— Вот оно рыбальство, ребята, — сказал Егор. — На казан рыбы и то не поймаешь.
— И не поймаем, ежели будем хлюпаться в болотах, как ощипанные утки, — загудел Илья. — По-моему, хлопцы, довольно нам по без рыбным ерикам скитаться. Заехать раз, крутнуть под самым носом пихрецов и концы в воду.
— Попробуй, крутни с такой справой, — мрачно сказал Панфил. — Ты на таком каюке не только от охраны, от дитя малого не утечешь. Шарапов, вон, на дубе [7] рыбалит и то, ежели б не монета, давно бы поймался.
7
Дуб — большая лодка ил несколько пар весел.
— Небось, и мы не поймались бы. Как будто не крутили мы. Крутили…
Задумчиво глядя на охваченную разгорающимся сиянием зеркально-гладкую поверхность затона, Егор ответил:
— Крутили, Илюха, верно. Только как? За рыбину несчастную под пули себя подставляли.
Рванувшись с места, он грозно потряс кулаком.
— Нет, братцы. Верно говорит Панфил, какие мы крутил, без дуба. Дуб нам надо, ребята! Да такой, братцы мои, как вот эта птица, легкий. Тогда не испугают нас никакие катера, никакие пули. А без дуба не видать нам рыбы…
— А без рыбы не видать дуба? — хихикнул Панфил. — Ты мне, Егор Лексеич, насчет дуба чего-нибудь скажи. Где этот дуб самый, а?
Все нехотя, угрюмо рассмеялись, но смотрели на Егора с любопытством, с надеждой.
— Насчет дуба подумаем. Только к Шарапову не пойду. Не продам себя за копейку, — сердито отрубил Егор и, подойдя к Аристархову, тряхнул его за плечо.
— Эй, друже, вставай. Забредать будем. Не горюнься по-бабьи. Все одно, ничего не нагорюешь.
Аристархов встал, покачиваясь на тонких длинных ноги. Лицо его было мертвенно-серым, на губах запеклась кровяная корка.
— А ну тебя, — пугливо отшатнулся Егор. — Отдыхай, что ли. Мы и без тебя управимся.
— И ездит же человек, прости господи. Еще помрет на рыбальстве, — сердито буркнул Илья, залезая в каюк.
Следующие два невода были вытащены в невеселом настроении и дали по приблизительному подсчету не более восьми пудов.
Солнце уже подбиралось к полудню, когда рыбаки, измученные неудачным ловом, возвращались в хутор.
В 1913 году, к которому относится начало нашего повествования, каменные, крытые камышом рыбные заводы, теснившиеся по берегу Мертвого Донца, одного из рукавов дельты Дона, принадлежали бойкому человеку Осипу Васильевичу Полякину.
Позади заводов высоко возвышались горы бочек, огромных чанов, клетушек, ящиков. Между ярусов разнообразной тары даже в засуху чавкала вязкая, вонючая, смешанная с рыбьей слизью грязь. Ее непрестанно месили колесами скрипучие колымаги, отвозившие бочки и ящики с рыбой на станцию.
Мутным, беспокойным потоком текла здесь жизнь. Разноликий, суетливый люд кружил на промыслах с утра до ночи.
Дни наполнялись трудовым шумом, разгульными песнями подвыпивших рыбаков, грубой тяжелой бранью.
В плотницких сердито вжикали пилы, шаркали рубанки, строгая доски для ящиков. Из открытых дверей бондарен доносилась размеренная дробь множества молотков, набивавших на бочки железные обручи. От коптилен струился горький дым тлеющих сосновых опилок, жирный запах копченых осетровых балыков и чехони.
Дни и ночи у причалов толпились рыбацкие байды и каюки, подвозившие рыбу с тонь, от зари до зари в засолочных сараях звенели резвые голоса резальщиц и засольщиц.
Изредка в людском водовороте появлялся и сам хозяин, Осин Васильевич Полякин. Держался он на берегу и на рыбном дворе незаметно и скромно. В потертом на локтях люстриновом пиджаке, в высоких, с длинными до паха голенищами, густо пропитанных дегтем сапогах и вылинявшем суконном картузе, нырял он в толпе, как ерш в щучьем стаде, разговаривал со всеми тихим, но твердым голосом, как разговаривал и на миру, и в церкви, и у себя дома. И только серо-зеленые, с горошинку, светившиеся умом глаза прасола, смотрели на всех по-разному, — то хитро, то ласково, то жестоко и неумолимо, судя по тому, на кого они были обращены…
Дело свое Осип Васильевич начал с пустяков — с ловли рыбы крючьями. Сам выезжал на мелководный Таганрогский залив, коченел осенними холодными зорями на утлом каюке, часто попадал под бешеный низовой шторм, вырывая у моря капризную ловецкую удачу. Промышлял Осип Васильевич красной рыбой — осетром, севрюгой, белугой. Но не сдавал добычу прасолам, а сам сплавлял каюком в город. Потом пудами скупал у рыбаков рыбу прямо с тони и перепродавал прасолу, наживая на этом копейки. Под небольшие проценты взял однажды у лавочника сотню рублей, купил байду рыбы и удачно перепродал. С того и пошло. Все смелее и изворотливее становился Полякин, уже соперничая со старым прасолом, перехватывая рыбу на пути к нему, набавляя копейки на пуды и давая неграмотным рыбакам расписки, по которым всегда недоплачивал. Расписки размокали в карманах рыбаков, цены на рыбу менялись в зависимости от успешности путины и изворотливости перекупщиков. Осип Васильевич умело лавировал между ними, выгораживал себя, все смелее задерживал расчеты с ватагами, расширяя оборот и наживая уже не копейки, не рубли, а десятки, сотни, тысячи.