Суровая путина
Шрифт:
Партизаны скоро обжились в займище, одичали, обросли дремучими бородами. Ночами они ловили рыбу, пробирались в хутора, добывая у знакомых рыбаков хлеб, спички, соль, табак. Воды Нижнедонья впервые принадлежали ватажникам без всяких откупов и платежей. Кордонники разбежались, а начальник рыбных ловель командовал одним из офицерских калединских батальонов.
Орудийный гул становился все слышнее. Каждое утро Аниська взбирался на камышовый стог, подолгу смотрел в бинокль на северо-запад.
Аниську подмывало желание поскорее соединиться с красными войсками,
На двадцатые сутки пребывания в гирлах Аниська не выдержал — темной ночью пробрался в хутор. Перейдя по мокрому льду Мертвый Донец, вступил на кочковатый берег, пригибаясь, заскользил вдоль прибрежных левад и чернеющих на снежном фоне вишневых садов.
По-весеннему влажный, тянул с юга ветер. С серого неба сыпал мокрый снег. Во дворах выли собаки. С улицы доносились перестук колес, цоканье копыт, лошадиное пофыркивание. Звуки затихали в восточной части хутора. Отступала какая-то белогвардейская войсковая часть.
Аниська осторожно направился к дому. Долго ходил вокруг хаты, прислушиваясь. Маленькие покосившиеся окна были темны, двор казался неузнаваемым. Аниська постучал в окно.
Бледный большеглазый овал лица приник к стеклу.
— Кто такой?
— Это я, маманя…
Аниська рванулся к двери. В сенях он подхватил высохшее тело матери, на руках внес в хату.
Федора тихо плакала, хватая сына за голову.
— Думала, в живых, нету, сыночек…
Аниська сидел на лавке, грузный, обросший густыми волосами, как медведь. От него пахло дымом костров, зимними холодными ветрами. Сняв сапоги, он развесил на печке, еще хранившей тепло, мокрые онучи.
Федора подсовывала ему отваренные куски рыбы, черствые лепешки. Аниська ел, часто припадая к окну, слушал торопливый рассказ о событиях в хуторе.
— Полякины нонче выбрались на степные хутора. Дома остались только, работники. Прасола обгрузились скарбом и уехали. Подвод, мабуть, десять… А война была нонче совсем близко. Как затарахтит вот тут, за хутором! И начали юнкера из хутора бежать в степь…
Федора передохнула.
— Ну, ну… — торопил ее Аниська.
— А у Полякиных штаб и белогвардейцев уймища. Там и батюшкин сын. Нонче видала — по хутору на коне скакал, как оглашенный… А батюшка сказал вчера в церкви, что большевики от дьявола и всех православных христиан будут резать… Правда этому чи нет, Анисенька? — допытывалась Федора.
— Выдумки, маманя! Большевики только супротив богатых. Нам, бедным рыбалкам, от них худа не будет, наоборот — они за нас воюют.
Посидев еще немного и порасспросив кое о чем, Аниська стал собираться в путь.
Федора в последний раз обняла сына, сунула ему в руку небольшой узелок. Потом проводила до ворот и там, чуть придержав за руку, неожиданно спросила:
— Слыхала я — с Липой Аристарховой живешь.
— Живу, маманя. Жена она мне.
— Не венчавшись, живешь? — не то спросила, не то упрекнула Федора.
— Некогда венчаться, маманя. Да и нету зараз такого попа, чтобы с краденой казачкой обкрутил… Ну, прощай!
Аниська поцеловал мать, скрылся за калиткой. Через полчаса он был далеко в займище.
Тихий тусклый день 5 февраля 1918 года был по-весеннему влажен и тепел. Над займищем плыли налитые свинцовой синью облака. Орудийные удары, с самого утра сотрясавшие степь, напоминали о майском громе.
К вечеру канонада усилилась. Бухающие удары трехдюймовок раздавались на конце хутора, у гребня балки. На пасмурном фоне неба вспыхивали белыми облачками высокие разрывы шрапнелей. Над безмолвными хатами, вспарывая с режущим свистом воздух, летели снаряды.
Накрапывал дождь. Синело, набухало предсумеречной мглой притаившееся за хутором займище.
На улицах — ни души. Даже собаки попрятались неведомо куда. Ставни окон закрыты наглухо. На многих дверях — замки.
С воем пронесся снаряд, и в то же мгновенье тишину улицы потряс оглушительный взрыв.
Грязной дымовой завесой окутался угол крайней хаты. Запахло пороховой гарью.
В полминуты улегся дым и хата осталась зиять развороченным углом, в котором были теперь видны закоптелая, исцарапанная осколками печь, вздыбленная кровать с изорванными тлеющими подушками, разбитая на мелкие черепки посуда.
На расщепленном полу валялись раздавленные иконы: снаряд угодил в «святой» угол.
По улице проскакал конный белогвардейский отряд. Тощий, забрызганный грязью юнкер, поминутно оглядываясь, показывал нагайкой куда-то вперед, крича по-бабьи визгливым голосом:
— К штабу, к штабу, чорт вас побери!
Во двор Осипа Васильевича. Полякина ежеминутно врывались забрызганные грязью всадники. Оставив у крыльца взмыленных лошадей, забегали на короткое время в дом, выскакивали оттуда и снова мчались со двора.
Прасольский дом был неузнаваем: перила крыльца обломлены, на лесенке, выставив тупое дуло, стоял пулемет. На крыльце — толстый слой грязи, патронные ящики, кучи соломы, седла; в комнатах — тучи папиросного дыма, штабная сутолока…
На веранде, где летом обедала прасольская семья, а Осип Васильевич любил договариваться с крутиями, толпились офицеры, дудел полевой телефон, панически кричал в трубку телефонист.
Помахивая плеткой, влетел во двор на храпящем жеребце есаул Миронов. У крыльца спешился, торопливо вбежал на крыльцо. Звеня шпорами, растолкал плечом столпившихся на веранде юнкеров, вошел в кабинет командира западной группы полковника Вельяминова.
Вельяминов, сухой седеющий человек, уже натягивал на себя сизую помятую шинель и, не попадая в рукав, торопливо диктовал дежурному офицеру последние приказания.
Тот кричал что-то в трубку, потом бросил ее на стол:
— Все! Кончено! Вероятно, оборвали связь.
Вельяминов взглянул на Миронова мутными, усталыми глазами.
— Вы откуда, есаул?
— От третьего батальона, господин полковник, — бойко начал Миронов. — Мои молодцы заняли железнодорожную будку…