Суровая путина
Шрифт:
— Ну, Осип Васильевич, ты уж не обижайся теперь, ежели сам дозволил, — сказал, простодушно улыбаясь Ерофей Петухов.
— Бери, бери, не сумлевайся, — поощрял прасол и нервно поглаживал бородку.
Прослышав о раздаче снастей, на промыслы сбежались рыбаки со всего хутора. Не устоял против соблазна вставший было на защиту прасола Иван Землянухин. Он взял ящик смолы, селедочную сеть и пару мотков веревки. А прасольский работник продолжал равнодушно выбрасывать из сарая новые партии снастей.
Илья Спиридонов и Панфил Шкоркин издали наблюдали за раздачей
— А чего мы стоим, с какой радости? — спросил, вдруг Илья, — Что, мы хуже других, а либо — богаче? Панфил Степаныч! Глянь-ка, люди набрали себе добрища. Пойдем и мы возьмем чего-либо.
— Я не пойду, — решительно заявил Панфил.
— Чудной ты! А я думаю так: мы свое возьмем. Ведь он, сука, все одно нам должен остался. Пойдем, пойдем! — тянул Илья Панфила.
Илья не стерпел, рванулся к сараю. Панфил посмотрел ему вслед, ожесточенно сплюнув, поковылял от промыслов к дому.
Работник вытаскивал из сарая последние связки дели. Оставалось еще два лабаза, самых больших, хранивших основное богатство прасола, и на них Осип Васильевич взирал с надеждой. Он понял теперь: опоздай он с возвращением в хутор на один день и не возьмись за раздачу имущества сам — не осталось бы и этих сараев, которые: могли послужить в будущем основой для нового накопления в хозяйстве. Теперь он решил отстоять их любой ценой. Когда имущество было роздано, Осип Васильевич сказал:
— Ну, а теперь, братцы, давайте жить мирно. Я отдал вам самое лучшее и, истинный бог, никогда от вас не откажусь. Ведь сколько лет мы с вами прасолили.
Рыбаки взволнованно загудели:
— И чего ты, Осип Васильевич! Разве мы не понимаем? И никто супротив тебя теперь не пойдет. Да разве мы… Чего!.. Эх!
«Ну, теперь меня не арестуют, как атамана, — думал Осип Васильевич, — бог сохранит от всяких напастей, а там — поживем — увидим».
В тот же день Осип Васильевич ходил по рыбацким хатам и закреплял свою победу. Смиренный и кроткий, в неизменном драпом тулупчике, он заходил во двор и осторожно стучал вишневой палочкой в ставлю. Его иногда не узнавали, принимали за попрошайку, а узнав, впускали. Осип Васильевич крестился на «святой» угол и степенно начинал:
— Здорово дневали, милые люди.
— Час добрый.
— Живем — шевелимся?
— Ничего, слава богу.
— Ну, дай бог. Теперь жизнь настоящая начинается. Сын-то твой, я слыхал, и партизанах? — осторожно осведомлялся Осип Васильевич у хозяина-старика.
— С Сиверсом пошел на юнкерей.
После незначительного разговора о том о сем прасол напоминал:
— Ты же, добрый человек, не забудь. Не дай в обиду. Боюсь, как бы дом мой большевики не отобрали. А где же мне тогда приют искать, старому человеку? Ты уж подпишись вот под этим прошением. А я тебя не оставлю своей милостью…
И Осип Васильевич подсовывал смущенному хозяину замусоленный лист с длинным столбцом подписей и закорючек. Хозяин ставил свои каракули. Осип Васильевич шел в следующий двор.
Через два дня прасольская семья со всем скарбом въехала во двор. Гражданский комитет, не прекративший еще своей деятельности, удовлетворил просьбу общества и добился в ревкоме освобождения половины полякинского дома.
Вместе с Аниськой в особой красногвардейской дружине состояли и его бывшие друзья, рыбалившие когда-то в одной ватаге — степенный Яков Малахов, Максим Чеборцов, злобный и мрачный Сазон Голубов и тихий, молчаливый Лука Крыльщиков.
Как и в былые дни выездов на рыбную ловлю, сошлись жизненные тропы этих людей.
Вот уже десять дней носились ватажники по степным ярам и балкам, по придонским займищам и опустелым хуторам, ночуя под чужими крышами, греясь у чужих очагов.
В конце февраля особая дружина вслед за головным отрядом вошла в станицу Гниловскую.
Смеркалось.
После продолжительной оттепели снова кружил лютый северо-восточный ветер, порошила сухая поземка. В узких переулках лежали высокие, с закрученными хребтами сугробы, уныло насвистывал ветер. На безлюдной площади валялись брошенные калединцами сани и двуколки. В опустелых дворах выли собаки. Окна куреней отпугивали молчаливой чернотой. Только в одном из домов, вблизи железнодорожной станции, неровно мигал свет: там уже расположился штаб головного отряда.
Завтра предстояло войти в Ростов, и Анисим, чувствуя усталость после дневного боя, с надеждой думал о передышке. В последние дни он все чаще вспоминал о Липе, от которой не получал вестей уже два месяца, и тревожился.
Получив указание квартирьера, дружинники направились к дому рыбака-казака на самом берегу Дона. В зажиточной, на вид, горнице дрожал маленький огонек. Когда бойцы, отряхиваясь от снега и стуча сапогами, ввалились в дом, вся семья — женщины и дети — испуганно жались друг к другу у печки.
Дряхлая старуха с древним, желтым, как воск, лицом, шевеля бескровными губами, смотрела на вооруженных, осыпанных снегом людей со страхом.
Молодая женщина, склонясь над подвешенной к потолку колыбелью, кормила грудью ребенка. При входе дружинников она поспешно спрятала полную смуглую грудь в кофточку, закрыла личико ребенка платком.
— Вы, бабочки, не пугайтесь, — успокоил женщин Малахов, — мы свои люди. С тутошних хуторов рыбалки. Отогнали кадетов, теперь вот зашли отдохнуть да чайку попить.
Бойцы, кряхтя, стягивали с себя полушубки, ставили в угол винтовки, отстегивали от поясов гранаты. Горница наполнилась холодом, запахом махорки и мокрой овчины.
Анисим снимал задубелые сапоги (он забыл, когда разувался в последний раз), нетерпеливо поглядывая на печь. Надрывно кашлял, хрипел легкими, как прорванными кузнечными мехами, Максим Чеборцов. Он совсем ослабел, охваченный жаром, еле держался на ногах.
В последние дни Максим ежеминутно и, как никогда, страшно сквернословил, и теперь его товарищи беспокоились, как бы он не загнул без всякой причины во всех богов и царей. Особенно боялся этого добродушный и всегда спокойный Крыльщиков. Поддерживая Чеборцова, он пробормотал ему на ухо: