Суровая школа (рассказы)
Шрифт:
— Выжили-таки, а? — радовались старые друзья, тыча друг друга под ребра и хлопая по спинам. Теперь, под весенним солнцем, в зелени кустов, они во всем видели знамение своего воскресения и полной победы над невзгодами зимы. Они ожили и расцвели, счастливые, ободренные внезапной встречей, и каждый думал про себя: «Вот сколько нас! Ничего, мы еще повоюем, будет и на нашей улице праздник!»
Николетина ворочался в бурливом и шумном сборище, как медведь, упоенный движением и собственной силой. Оглушенный гомоном, точно хмельной, он
— Да ты ли это, Танасие, сукин сын?
— Кто же, как не я! — весело ответил длинный загорелый парень. — А ты, Ниджо, как живешь-можешь?
Он двинулся навстречу и уже протянул было руку, но Николетина решительно остановил его:
— Стой, стой, погоди! Ты разве не погиб зимой?
— Как так погиб? Нет, брат.
— Врешь, подлец, как это нет?
— Да нет же! Вот ей-богу!
— А ну, не ври, гад двужильный! — взъерепенился Николетина. — Будто я самолично не видел, как ты упал, когда мы шли на прорыв!
— Э, браток! — присвистнул Танасие. — Ты ошибся тогда. Меня только миной оглушило.
— Быть того не может! Я же сам тебя за плечо тряс и звал, а ты — ни словечка и бровью не повел. Ну мертвый и есть мертвый.
— А как же иначе, коли меня так по башке трахнуло, что я и мины не слыхал.
— Смотри, брат! — удивлялся Николетина. — А я-то думаю: отвоевался мой Танасие. Эх, Тане мой, Тане! Стал я около тебя честь честью на колени и снял револьвер, чтоб неприятелю не достался. Самого тут чуть живьем не сцапали.
— Слава богу, а то я боялся, что это противник снял. Решили, думаю, что мертвый, вот и разоружили.
— Нет, брат, это был лично я, — заверил Ниджо. — Выбрался я кое-как из этой свалки и догнал роту. Иду в колонне, гляжу на твой револьвер, и слезы у меня в три ручья. Жалко хорошего товарища.
— Э, врешь ты небось! — прервал его Танасие, а у самого лицо от волнения скривилось, как от кислого яблока.
— Вот-те крест святой — горючими слезами обливался! Счастье еще, что темно было и эти мои дьяволы ничего не заметили.
— Ха-ха, а я-то жив!
— Ну да. Кто бы мог подумать, что ты такой мошенник и так меня надуешь!
— Так откуда же я знал, что ты плакать будешь? — начал оправдываться Танасие. — Кто это станет убиваться по непутевому Танасие Булю из Стрмоноги?
— Ох, и вредный же ты! — озлился Николетина, садясь рядом с ним в тени орешника. — Что же ты думаешь, я тебе и вправду такой плохой товарищ? Вот теперь мне и в самом деле жалко, что я тогда слезу пустил.
— Ну вот, видишь, какой ты! — с укором протянул Танасие.
— Я тебя лучше оплакал, чем кто другой, — серьезно продолжал Николетина. — Знал бы ты, какую я речь в роте сказал о твоей геройской кончине!
— Да иди ты! — замигал, не веря, Танасие и во все глаза уставился на Николетину.
— Еще какую речь, брат ты мой! Так распалился, что слова из меня, как искры, сыпались. Начал я с того, что, дескать, противник открыл с откосов пулеметный и минометный огонь, а ты первый выскочил из укрытия и бросился в атаку.
— Гм… то есть… ну да, — пробормотал Танасие, взволнованно дыша.
— Товарищи, говорю, вспомнил Танасие свое сожженное село и малых сирот, стиснул в руках автомат…
— Верно, верно, стиснул… Только винтовка это была…
— Знаю, что винтовка, но оно красивее получается, если автомат… Стиснул, говорю, свой автомат и пустился по зеленому лесочку…
— Ага… только это в скалах было…
— Ясное дело — в скалах, но трогательней получается, если сказать, что идет юнак по зеленому лесочку, так жальче выходит… Бежит, говорю, наш Тане, а пули вокруг него сыплются, как град небесный.
— Уж это как есть, палили здорово! — приосанился парень, сверкнув глазами.
— А ты как думал! — распалялся Николетина. — Свистят пули, решетят шинель — серую кабаницу [20] …
— Эх, будь у меня кабаница, не мерз бы я этой зимой, — проворчал себе под нос Танасие, но, так как Никола с возрастающим жаром продолжал свою речь, ему и самому начало казаться, что он был одет да наряжен, как настоящий старинный юнак.
— Уж подполз наш Тане к самым окопам супостатов, — продолжал Николетина, — как пробил вражий пулемет его молодецкую грудь. Скосила его каленая пуля, как подсолнух во поле зеленом…
20
Кабаница — национальная верхняя одежда, плащ-накидка.
— Э-э, не так, брат! — вздохнул Танасие. — Вот сюда мне угодило, камнем, что ли, стукнуло.
— Куда, куда угодило? — вдруг насторожился Николетина и уже вполне трезво оглядел своего собеседника. — Сюда, говоришь?
— Вот-вот, в самое это место.
— Ни стыда у тебя, ни совести! Как это ты можешь врать мне прямо в глаза? Сразило его в самое сердце, а он тут с камнем своим. Что это ты выдумал?
— А ты что выдумал, дружочек мой? — оскорбленно выпрямился Танасие.
— Я это все своими глазами видел. Мой Танасие погиб именно так, и нет на свете человека, который бы мне доказал, что это иначе было.
— Как нет? А я? Стою перед тобой жив-живехонек, — заволновался Танасие.
— А ты кто такой? Подумаешь! — сварливо ответил Николетина. — Ты вообще не тот, не мой Танасие. Тот был юнак, человечина, а ты тут заладил: и лесу-то зеленого не было, и автомата, и без шинели-то он был, да еще камень этот дурацкий приплел. Ну да, тебе это, может, и пристало, но моему Танасие…
— Какому еще твоему Танасие?
— Настоящему, понятное дело. Моему другу Танасие Булю, который геройски погиб зимой. Сто раз я об этом в роте рассказывал.