Суровая школа (рассказы)
Шрифт:
— А что ты удивляешься? — приосанился Ниджо. — Я во время боя пол-Бихача прополз на пузе, так неужто десяти шагов до зала не проползу?
Начальник охраны только отмахнулся, исчерпав все доводы. Николетина оглянулся на Йовицу Ежа, который стоял в трех-четырех шагах от них, и полусердито-полушутливо подмигнул.
— Видишь, Йовица, и заглянуть не дают. Неспроста это, что-то меня сомнение берет.
— Какое еще может быть сомнение? — сердито спросил начальник караула.
— Как какое? — рявкнул Никола. — Если тут и правда составляется настоящее наше правительство, партизанское, почему его от меня прячут
— Нельзя, и все тут! — уперся начальник караула, не вступая в дальнейшие объяснения.
— Выходит, ты мне не дашь увидеть мое собственное правительство? — побледнел Никола и вплотную придвинулся к начальнику.
— Не дам. Ну и что?
Николетина резко обернулся и прошипел:
— Йовица, веди роту!
И Йовица, и начальник караула были в замешательстве.
— Какую еще роту? — нахмурился начальник.
— Мою роту! — рявкнул Никола. — Если мы могли ворваться в блиндажи перед Бихачем и пройти по мосту, когда по нему строчило пять пулеметов, не остановит же нас эта несчастная дверь с парой часовых.
Йовица приблизился к начальнику караула и озабоченно сказал:
— Пропусти его, товарищ, пусть заглянет. А то наделает он нам хлопот, уж такой у него нрав, черт бы его побрал! Рота за ним в огонь и в воду пойдет.
Начальник караула с остервенением плюнул и хмуро поглядел на Николетины перекрещенные ремни.
— Ладно, оставь тут оружие, приоткрою тебе дверь, так и быть, заглянешь.
У Николетины округлились глаза.
— Оружие? Какое оружие?! Я дал зарок не снимать оружия до самого Берлина и сейчас не сниму, хоть бы там, в зале, сама святая Троица сидела.
— Ну, делай, брат, как знаешь! — отмахнулся начальник, которому надоело препираться; введя вместе с часовым Николетину в здание, он осторожно приоткрыл дверь и шепотом сказал:
— Смотри, но только чтоб один нос просунуть.
Николетина пригнулся, затаил дыхание и приник глазом к узкой щели у косяка. Через несколько мгновений он просипел:
— У-ух, мать честная, да тут почти одни военные!
И, как бы объясняя самому себе, прошептал уже спокойнее:
— Ну ясно, раз вся страна поднялась. Даже деды надели военную форму. Вон и поп сидит, клянусь Николаем-угодником!
Чтобы лучше видеть, он просунул голову в зал. Делегаты, сидевшие с краю, начали оглядываться, чувствуя, что сзади потянуло холодом, но Никола попятился только тогда, когда ему показалось, что его заметил сам Верховный главнокомандующий, сидевший за столом президиума.
Поглощенный увиденным, ничего не замечая вокруг, он в сумраке вестибюля едва взглянул на начальника караула и с упреком покачал головой:
— Вот, значит, ты какой? Не хотел, чтоб я взглянул на такую нашу честь и славу, такую… такую… Эх, будто их сам царь Лазар созвал на пир!
— Объяснял ведь я тебе: приказ есть приказ.
— Да, сразу видно, что твои деды, как и мои, служили императору. Уперся тут… Я уж испугался, не из лондонского ли правительства кто приехал, раз ты не хочешь меня пускать.
— Эка куда хватил!
— А как же! Собрались тут все мои братья-крестьяне, командиры, члены комитетов, а ты уперся…
— Ну и уперся, своих ведь охраняю, это тебе не какой-нибудь там прошлогодний снег.
— Ого, смотри, оказывается, ты и с этой стороны можешь зайти, — удивленно вырвалось у Николетины. — Вот теперь ты правильно говоришь. Правильно, клянусь верой.
Тут Ниджо на минуту задумался, а потом, уже выходя на улицу, добавил совсем по-дружески:
— И я тоже прав — ты, товарищ, это должен признать. Подумай только: воюю я воюю, кровь проливаю, а вдруг там, за закрытыми дверями, кто-то мне свинью подложить собирается. Глазом не успеешь моргнуть, как тебе скажут: а ты откуда явился, чего тебе тут надо? Не так ли, Йовица, яблочко мое сладкое?
Столкновение в горах
Атакуя с двух сторон, от Санского Моста и от Босанской Крупы, и пробиваясь навстречу друг другу опасной подгрмечской дорогой, изобилующей поворотами да рвами, немцы и легионеры все теснее сжимали просвет на дороге, через который жители подгрмечских сел уходили в горы. Стоял сухой студеный февраль. Начало месяца, вторая неделя Четвертого наступления. В конце концов на дороге в течение почти трех дней свободным оставался только участок длиною семь-восемь километров, который днем долбила авиация, а ночью время от времени сотрясали снаряды из горной пушки. Через него то тут, то там в обоих направлениях пробирались крестьяне, сторожкие и пугливые, как зайцы; запоздавшие пользовались последним моментом, чтобы перебросить семьи на Грмеч, тогда как другие, пренебрегая опасностью, возвращались назад в села — прихватить кое-что из имущества, поначалу брошенного и смятении и спешке.
После трехдневного затишья, получив подкрепление, противник на рассвете рванул вперед, разбил и отбросил слабые партизанские заслоны, сметая их с невысоких скал пулеметным и минометным огнем, и уже около полудням обе его колонны соединились у села Бенаковца, полностью овладев дорогой. Теперь все села были начисто отрезаны от Грмеч-горы. Двадцать тысяч беженцев и две партизанские бригады, Вторая и Пятая, оказались запертыми в безводных и глухих горах, скованных февральским морозом и покрытых слежавшимся снегом.
Николетина последним отступил из Бенаковца. Матеря всех подряд — фрицев, легион, минометы и своего командира, приказавшего роте отступать, — он самовольно остался на скале над дорогой, потонувшей в дыму минных взрывов, и его часть еще долго слышала за собой редкие и короткие очереди «зброевки», которая ему досталась после погибшего пулеметчика. Николин сосед Йовица, раненный осколками малокалиберной мины, ковылял в хвосте колонны и поминутно оборачивался, скорбно удивляясь:
— Вот ведь дурень! Пропадет ни за что! И бывают же такие полоумные — немцев он, вишь, остановит, этакую, махину. Идем, говорю, Ниджо, идем, брат, — так нет, не желает!
Когда немецкие стрелки подобрались к самой скале, а тут еще минометы его нащупали, Ннколетина, оглушенный и ошалевший от взрывов, побежал к ближайшему отрогу Грмеча, спотыкаясь на каменистых осыпях и цепляясь за низкие кусты. В начале подъема он еще раз оглянулся на свою скалу, затянутую медленно рассеивающимся беловатым дымом, и вдруг схватился за голову и громко и сердито сказал:
— Плакала моя шапка, мать-перемать! Куда я теперь простоволосый, засмеет меня народ!
На покинутой им скале одна за другой грохнули две мины. Николетина плюнул с гневом и презрением.