Свечи на ветру
Шрифт:
— Подождите, — встрепенулась вдова моего первого учителя господина Дамского. — Пусть он снимет халат и часы. Они не его.
Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, снял с Лео халат и вынул из кармана часы с брелоком.
Мы вынесли мужского мастера Лео Паровозника и погрузили в возок.
Пока я грел в котле воду, чтобы обмыть покойника, подоспели и другие.
— Обмывайте его. Я пошел рыть яму, — сказал я. — Вот две простыни.
Это были простыни моего опекуна могильщика Иосифа. Ему они уже все равно не понадобятся.
Как
Смерть, думал я, раздевает человека до нитки, но что-то от него все-таки остается. Взять, например, Иосифа. Он оставил мне избу и лошадь. Он оставил мужскому мастеру Лео Паровознику две простыни. Он оставил всем нам то, во что можно завернуться в час отчаяния и заката.
А что оставил Лео Паровозник? Своего сводного брата Джейкобса в Бостоне?
Я вырыл могилу и отправился в сарай за тремя нестругаными досками.
Евреи наспех помолились в избе над телом мужского мастера Лео Паровозника и, увязая в снегу, понесли его к тому месту, которое я для него выбрал.
Они стояли и равнодушно смотрели, как я закапываю его, поеживаясь от стужи и от дурных предчувствий.
— Почему вы не плачете? — спросил я, заровняв яму.
— Что-то не плачется, — ответил служка Хаим.
— Почему вы не плачете?
Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, только пожал своими хилыми плечами, а глухонемой Авигдор улыбнулся.
— Пусть он скажет спасибо, что мы с молитвой его похоронили, — буркнул служка.
Авигдор закивал головой и снова улыбнулся.
— Почему вы не плачете? — повторил я. — Разве он не был вашим братом? Кобель, и тот ревет над трупом суки. Плачьте, люди, плачьте!..
— Что с тобой, Даниил? Ты же сам не плачешь, — упрекнул меня Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда.
И я заплакал.
Я плакал над всеми мертвыми, над моей бабушкой, над моей мамой, над моим опекуном Иосифом, над всеми отравленными и убитыми, над всеми могилами, в которых зарыто столько добра и зла, столько надежд и поражений, и еще я плакал над живыми, над теми, кто стоял со мной рядом, и теми, кого я не знал, потому что никому не уйти от этих трех неструганых досок…
— Я сам отвезу мешок кому надо, — сказал Пранас. — За лошадь и возок можешь быть спокоен. Лошадей в тюрьму не сажают.
Но я не согласился. Мало ли чего на свете случается!
— Как хочешь! — сказал Пранас. — Только я тебя предупреждаю.
— О чем?
— Ты ничего не знаешь.
Мы погрузили мешок, прикрыли его сеном и выехали на большак.
Был базарный день. Как объяснил мне Пранас, в базарный день меньше риска.
Мы въехали на деревянный мост через реку.
Несмотря на ранний час, на мосту было полно саней, телег, повозок.
— Эй, вы, что тащитесь как черепахи?! — кричал чей-то звонкий голос с задней повозки. — Вы куда, на базар
Мы ехали не на похороны, но и не на базар.
— Эй, вы, — не унимался тот же звонкий и молодой голос. — Подстегните там передних! Уснули, что ли? Пока доберусь до базара, у меня сметана скиснет. Эй, вы!
Пранас оглянулся и стал выбираться из возка.
— Ты куда?
— Пойду узнаю, в чем дело.
— Пойди, пойди, — поддержал его продавец сметаны. — Надо было мне поехать в Лейпгиряй. Там евреи давно бы у меня все расхватали.
Обходя повозки и сани, Пранас зашагал к выезду.
Над мостом огромным яичным желтком висело солнце.
Отменный будет базар, думал я, озираясь вокруг. Одно удовольствие бродить в такой день по рыночной площади, глазеть на снующий люд, на заиндевелых лошадей и слушать нестройный гул и гомон: шипенье гусей, похрюкиванье поросят, мычанье телок.
А какие запахи бывают на базаре! Даже конский помет, и тот пахнет по-особенному. А квашеная капуста в бочках! А прихваченные желтизной сыры с тмином! А мед, ни с чем не сравнимый литовский мед в покрытых эмалью ведрах! Будь благословенна земля, над которой летают такие пчелы!
Я даже не почувствовал, как мы тронулись.
Озябшие от ожидания возницы стегали лошадей, и вот уже стал виден выезд.
— Давай, давай! — слышалось с задней телеги. — Иначе все придется спустить по дешевке.
Я дернул вожжи, но тут увидел Пранаса. Он мчался навстречу и во все горло орал:
— Остановись! Остановись, Даниил!
Но остановиться было невозможно. Сзади перли повозки и сани, груженные всякой всячиной, и, если бы я затормозил, они разнесли бы наш возок в щепы или вышвырнули бы его за поручни моста.
— Солдаты! — выдохнул Пранас и вскочил в возок. Он стал лихорадочно ворошить сено, пытаясь выбросить мешок.
— Стой, — скомандовал офицер, когда мы приблизились к выезду, — куда едете?
— На базар, — сказал я, давясь от волнения.
— Что везете?
— Поросенка, господин офицер, — сказал Пранас.
— С каких это пор евреи промышляют свининой? — нахмурился он и посмотрел на меня.
— Это мой поросенок, — сказал Пранас.
— Что ж он у тебя не хрюкает?
— Пропустите их, господин офицер, — взмолился крестьянин с задней телеги. — У меня сметана киснет.
— На морозе не скиснет, — сказал офицер и приказал солдату: — А ну-ка, загляни в мешок!
— Все! — мелькнуло у меня. — Влипли.
Солдат поднял мешок и вытряхнул его содержимое на настил моста.
— Хорош поросенок — жидовский шрифт! — сказал офицер. Он кивнул солдату, и тот взял под уздцы нашу лошадь и повел ее за собой.
— Ух, сволочи! — ощерился крестьянин с задней телеги. — Христопродавцы! Давить вас надо. Как клопов. Весь базар мне испортили!
Не знаю почему, но я почти не испытывал страха. Я думал не о себе, не о Пранасе, а о лошади. Что теперь с ней будет? В чьи руки она попадет?