Свечи на ветру
Шрифт:
Я услышал, как у нее бьется висок, и враз забыл про все страны и континенты, про хату и сгустившуюся за окном мглу. Господи, сделай так, чтобы было тихо. Чтобы не скрипела ставня, не хрустел снег, не шелестели ветки. Я хочу сидеть и слушать это биение. Пусть оно струится в меня, как парное молоко. Сделай так, чтобы было тихо, господи!
Но всевышний не внял моей просьбе. Он, видно, был озабочен моим просвещением не меньше, чем Юдифь.
— Куда ж она делась? — повторила она, теряя терпение.
— В Польше теперь Германия, —
— Это старая карта, На ней все осталось как было.
Может быть, на карте все осталось как было, но после того, как я ощутил на своей щеке тепло ее виска, все на свете изменилось.
Юдифь старательно перечислила все страны и континенты. Стран было много. На меня просто низвергались длинные, порой причудливые названия, но я встрепенулся только тогда, когда она назвала Испанию.
— Если на карте нет нашего местечка, то богадельни и подавно не будет.
— Какой богадельни? Что ты опять мелешь!
— Санта-Кристина, — сказал я. — Там погиб мой отец.
— На таких картах указываются только столицы и крупные города. Вот Мадрид, — Юдифь ногтем ткнула в крохотную точку.
Я посмотрел на Мадрид, прижатый ее ногтем, а может, скорее на ноготь, встал из-за стола и достал из комода фотографию, на которой был изображен мой отец Саул, забинтованный, с винтовкой в руке, и протянул Юдифь.
— Этот, — сказал я. — Забинтованный.
— Очень похож на тебя, — промолвила она, и я удивился, по какой примете она установила наше сходство. — Такой же высокий и красивый.
— Как кто? — дрогнувшим голосом спросил я.
— Как ты, — ответила Юдифь. — По-моему, ты в местечке первый красавец, — сказала она и рассмеялась.
И снова в моей душе заворочалось подозрение, жившее во мне с того памятного дня, когда я впервые увидел ее в аптеке среди загадочных пузырьков и склянок, среди неземных запахов и слов. Я вспомнил, как она смеялась со своим дядей тишайшим господином аптекарем над моим дурацким простодушием, и меня обожгла обида. Ну, конечно же, я все придумал: и белую яблоню, и аиста, простирающего целомудренные крылья над гнездом и подругой. Раввин обвенчает подругу с какими-нибудь деньгами, деньги отправятся спать, и от них родится какая-нибудь барышня, жалеющая бедных могильщиков и обучающая их по вечерам от скуки тому, чего им не положено знать.
— Природа справедлива, — сказала Юдифь. — Кому дает красоту, кому богатство.
— Кому — и то и другое, — пробормотал я и снова вошел в ее волосы, как в рощу.
— Если бы тебе пришлось выбирать, что бы ты, Даниил, выбрал?
— Душу, — сказал я.
— Никакой души нет, — сказала Юдифь.
— Души нет? Бога нет? Что же есть? Смерть? Кровь? Винтовки?
— Я бы выбрала красоту, — спокойно продолжала она. — Даже в нищенском рубище.
И меня передернуло от ее взгляда, брошенного на мою ситцевую, застиранную до дыр, рубаху.
— Мы с тобой опять отвлеклись, — сказала Юдифь, почуяв неладное. — Не хочешь
Опять кривляется, подумал я.
— Хочу, — сказал я, приноравливаясь к ее тону. — Просто мечтаю.
— Уроки надо проводить в занимательной форме, чтобы ученики не скучали и быстрее их усваивали. Садись!
— Куда?
— На пароход «Королева Элизабет». — Она провела рукой по закрашенному в синий цвет куску карты. — Сейчас мы отчалим из Ливерпульской гавани и выйдем в Атлантический океан. Тебе не скучно, дорогой?
Я молчал и думал: пусть дурачится. Главное, чтобы не уходила.
— Тебе со мной не скучно, дорогой?
Глаза Юдифь приблизились ко мне, и блеск их был теплым и правдивым.
— Мне не скучно, — сказал я.
— Ты не так отвечаешь.
— А как?
— «Мне не скучно, моя дорогая!»
— Мне не скучно, моя дорогая.
— Ну и прекрасно, — обрадовалась Юдифь. — Что же мы торчим в каюте? Давай выйдем на палубу! Посмотри, мой дорогой, в иллюминатор! Какое солнце! — она ткнула в бревенчатый потолок, под которым тускло мерцала наша керосиновая лампа. — Помнишь, как говорил наш покойный учитель в колледже: «Никакие оковы и цепи не могут сравниться с одним волосом с головы моей возлюбленной»?
Боже праведный, что она мелет!
Но Юдифь вдруг взяла меня за руку, встала из-за стола, закрыла глаза, как бы стыдясь их теплого и правдивого блеска, и двинулась ко мне, слепая и зрячая, и я подставил голову под ее руки, как подставляют жбан под березовый сок или мед, и мед закапал, и мои губы ощутили его липовый дух и пасхальную сладость.
— Я совсем сдурела, — сказала она очнувшись. — Боже, какой стыд.
И быстро стала собираться.
— Побудь еще, — попросил я.
— Нет, нет.
Она свернула карту со всеми странами и континентами, с Атлантическим океаном, по которому мы только что путешествовали в каюте первого класса на пароходе «Королева Элизабет».
— Не уходи!
Мои губы все еще ощущали эту удивительную сладость меда, освежившую и взбаламутившую душу. Если не считать предсмертного поцелуя моего опекуна Иосифа, никто в жизни меня ни разу не целовал. Бабушке было некогда, отец сидел в тюрьме, а дед, если к чему и прикладывался, то только к пивной кружке в трактире Драгацкого или к священной табличке, приколоченной к двери избы.
Юдифь стояла со свернутой картой посреди избы и чего-то ждала.
— Отец обещал за мной заехать, — сказала она. — Который час?
— Девять, — сказал я, глянув на стену.
— Они, наверно, стоят.
— Идут, — сказал я, сняв часы со стены. — Послушай.
— Я ничего не слышу, — сказала она. — Отойди.
— Приложи ухо, — сказал, я.
— Ничего не слышу… Отойди… Мне стыдно…
Она помолчала и добавила:
— Ты меня больше никогда не трогай… если хочешь… чтобы я тебя чему-нибудь научила…