Свечи на ветру
Шрифт:
«Его курица», вспомнил я верзилу, и у меня защемило сердце. Я уносил на губах ледяной обжигающий привкус смерти, и, как ни кусал их, он не исчезал. Неужели мы попрощались с Иосифом навсегда? Неужели он больше не вернется туда, к себе, хотя бы на день, хотя бы на час? Почему судьба так немилостива к нему? Почему лишила его последней радости, какая может быть у человека — радости лечь рядом со своими близкими на маленьком клочке земли под этим огромным и таким маленьким небом?
— Ну что, погостили? — услышал я за спиной мягкий голос доктора
— Погостил. Я хотел бы его забрать отсюда.
— В каком смысле?
— Я одолжу сани, запрягу лошадь и приеду за ним.
— Можете не успеть, — сказал доктор. — Дела его плохи. Трупы у нас выдают во все дни недели, но больше двух суток мы их не держим.
— Тогда верните мне его деревяшку.
— А зачем она вам? У Бас, слава богу, обе ноги целы.
— Он просил посадить ее рядом с могилой своих близких. Может, она зазеленеет.
— Мистика какая-то, — воскликнул доктор, и его уши еще больше порозовели. — Где это слыхано, чтобы простой чурбан зазеленел? Чудес на свете не бывает.
— Во что же тогда верить?
— В работу, — сказал доктор. — Все остальное — вера для бездельников и шарлатанов. Спуститесь на первый этаж, найдете кастеляншу, она вам отдаст тулуп и деревяшку. Тут никакой ошибки нет. Неделя — крайний срок.
Боже праведный, какой непосильной ношей бывает самый обыкновенный тулуп! Если бы мне пришлось взвалить на плечи мешок с камнями и тащить через весь город к вокзалу, мне было бы легче. Казалось, я тащу не тулуп, а самого Иосифа — так пахло от потрескавшейся овчины живым могильщиком, его потом, его кашлем, его тоской и нежностью. К тому же в тулуп, как ребенок, была завернута деревяшка — не понесешь же ее в открытую, под любопытными взглядами, хотя ничего зазорного в такой культе нет — мало ли на свете калек и увечных.
До самого дома я не мог примириться с мыслью, что через неделю, а то и раньше, какой-то старик с тощими немытыми ногами проводит в последний путь того, кто щедро дарил мне приют и пищу.
Я почему-то вспомнил лето, вспомнил, как Иосиф стоит по грудь в кладбищенской траве и точит косу, и звук у косы такой щемящий и чистый, точно у птицы. Могильщик точит и слушает, и я слушаю, и сам господь бог приоткрывает полог неба, чтобы увидеть и услышать. Таким я и запомню его: с оселком в руке, посреди высокой травы, скрывавшей его боль и деревяшку, его выгоревшие на солнце штаны и подкрадывающуюся беду.
В хате я вдруг обмяк, бросил на Иосифову кровать тулуп, и вынырнувший бог весть откуда Авигдор подошел, развернул его, вынул культю, примерил к своей здоровой ноге и, печально улыбаясь, пробормотал что-то насчет смерти: мол, добрый человек был могильщик Иосиф, царствие ему небесное!
Затем он прислонил к стене деревяшку и, улыбаясь, надел Иосифов тулуп.
— Возьмите его, — сказал я. — И кур переловите!
Глухонемой подошел к осколку зеркала, висевшему на голой стене, посмотрелся в него и радостно захлопал себя по бокам: Иосифов тулуп
Пусть носит, подумал я.
— Хм, хм, — забормотал Авигдор и показал рукой на окно.
— Идите, идите, — сказал я, — Соре-Брохе, видно, уже заждалась.
Но глухонемой не унимался. Он подошел к окну, забарабанил по нему пальцами, оглядываясь и пытаясь обратить мое внимание.
— Что там такое? — спросил я.
Авигдор улыбался, как захмелевший сват на свадьбе. Улыбка не вязалась с тулупом и нашей хатой, где улыбаться было просто грешно: попробуй улыбнись, когда на столе покойник, и все вопиет о горе.
— Хм, хм, — задыхался глухонемой, силясь что-то мне объяснить. Пришибленный моей недогадливостью, он схватил меня за рукав и поволок к окну.
В окне я увидел Юдифь.
Она шла, держа в руке большую коробку, перевязанную бечевкой, то и дело спотыкаясь о наледь, и я сломя голову бросился во двор, чтобы не дать ей войти в хату.
— Почему у тебя так скользко? — спросила Юдифь, но в ее голосе совсем не слышалось упрека.
— Всюду скользко, — сказал я. — Зима.
— Что же, так и торчать мне посреди дороги? — надула она губы. — Если бы знала, ни за что бы не пришла. Сейчас же пойди и принеси соли. Наш дворник всегда посыпает солью тротуар.
— А у меня ее не хватит, — улыбнулся я.
— Принеси сколько есть, — сказала Юдифь. — Или возьми меня на руки. Ты же сильный.
— Лучше я сбегаю за солью, — сказал я, польщенный словами о моей силе, и шмыгнул обратно в избу.
Вскоре я вернулся с деревянной солонкой.
— Сыпь! — приказала Юдифь.
Я набрал щепотку слежавшейся потемневшей, как табак, соли и хотел было рассыпать, но Юдифь задержала мою руку.
— Я обманула тебя, — призналась она. — Совсем не скользко. Я просто хотела убедиться, послушный ты или нет.
Из окна на улицу поглядывал Авигдор. От его поглядывания, от близости Юдифь и нелепой солонки, похожей на синагогальную кружку для пожертвований, некуда было деться, и в горле, под кадыком, застревал комок, какой всегда застревает у меня при сильном волнении. Я и думать не думал, гадать не гадал о такой радости. Господь бог явил мне в этот час свою милость. Он прислал Юдифь, чтобы я не смел сомневаться в его чудотворном могуществе, чтобы знал, что рядом с горем, самым великим и неизбежным, ходит то, от чего душа отделяется от плоти и радостно парит над миром.
— Боже, какая ветхая солонка! — воскликнула Юдифь. — Ей, наверно, тысячи лет.
— Иосиф перед войной купил, — сказал я.
— Перед какой войной?
— Перед той… с кайзером, — ответил я. — Только ради бога дальше не ходите.
— Почему? — она вдруг перехватила взгляд Авигдора в окне. — Он все равно нас заметил. Я хочу познакомиться с настоящим могильщиком. Как у Шекспира.
— Как у кого? — дрогнул я.
— Как в «Гамлете», — сказала Юдифь.
— Это Авигдор, — сказал я. — Глухонемой!