Свечи на ветру
Шрифт:
— Глухонемой? Фантастика! — прощебетала Юдифь.
— Там не очень чисто, — выдохнул я.
— И прекрасно! — она сунула мне коробку. — У нас в доме такая чистота, что с души воротит.
— Я был в городе, не успел прибрать, — попытался я оправдаться, косясь на коробку и гадая, что в ней.
— Приберем вместе. Дома не разрешают. Но ты, надеюсь, разрешишь?
— Да я сам приберу.
— Подметем, полы помоем и будет чисто, — сказала Юдифь. — Главное, чтобы тут было чисто, — она прикоснулась варежкой к своему сердцу. — Там у тебя чисто?
— Не
— А я войду и посмотрю.
— Куда? — остолбенел я.
— В сердце, — сказала Юдифь. — Я такая. Я все могу.
Мы вошли в избу. Юдифь забрала у меня таинственную коробку, поставила ее на стол, сняла шапочку, откинула назад волосы и глазами улыбнулась Авигдору. Тот ответил ей такой же улыбкой и грузно зашагал к выходу.
— Куда вы? — всполошилась Юдифь, когда глухонемой взялся за дверную ручку. — Останови его, Даниил. Пусть посидит с нами.
Я догнал Авигдора и усадил за стол, рядом с Юдифь, где стояла перевязанная бечевкой коробка и большой водяной лилией желтела шапочка.
— Что в коробке? — подзадорила меня Юдифь.
— Все равно не угадаю.
— Что?
— Не знаю.
— У тебя совершенно нет фантазии. А еще Роден! Ну, что ты хотел бы иметь?
— Что бы я хотел иметь? Многое.
— Например.
— Маму… бабушку.
— Я спрашиваю про вещи, — тихо сказала Юдифь.
— А вещи мне не нужны.
Может, в коробке кисточки и краски?
— Я принесла тебе подарок, — торжественно объявила Юдифь и стала развязывать бечевку. — Ко дню рождения.
— Мой день рождения в мае, — сказал я, глядя на быстрые и нежные пальцы Юдифь.
— Замечательно! — сказала она, не спеша открывать коробку. — В мае столько цветов! И птицы поют. О чем они поют, ты знаешь?
— О весне, — сказал я.
— Нет, — сказал Юдифь. — Птицы всегда поют об одном и том же. Правда? — обратилась она к Авигдору.
И он закивал головой.
Он сидел за столом в Иосифовом тулупе и смотрел на нас из какой-то дальней дали, в которой он, молодой и красивый, все слышал: и пение птиц, и шум листвы, и осторожный пружинистый шаг зверя. В его глазах роились слова, выстраданные и точные, и в наступившей тишине каждое из них звучало ясно и предостерегающе. Весь его вид как бы говорил о быстротечности радости, длящейся не десять лет, а одну-две весны, от силы, потом замолкают птицы, опадает листва и зверь уходит умирать в чащу.
— Он что, от роду немой? — спросила Юдифь, раскрыв коробку.
— На него обвалилась балка, когда в местечке строили мебельную фабрику.
— Тогда он не забыл, о чем поют птицы. Вот твой подарок, — Юдифь вынула из коробки коньки и ботинки.
— Ну зачем вы? — только и выдавил я, ошеломленный.
Счастливый Авигдор осторожно погладил блестящую поверхность коньков и улыбнулся не блаженной улыбкой, а совсем по-другому, так, как улыбается человек, присутствующий при рождении еще одной — давно известной миру — тайны.
— Спасибо, — сказал я и опустил голову. Мне было хорошо и стыдно, и я не хотел,
— Вам пора домой, Авигдор, — сказал я.
— Зачем ты его гонишь? Мне нравится сидеть с ним. Люди так редко молчат.
— Но он сегодня молчит по-особенному. Я все слышу.
— Что ты слышишь?
— Слышу, и все. Пойдемте, я лучше покажу вам наше кладбище.
Сидеть за столом становилось невмоготу.
— А я не утону в сугробах?
— Не утонете.
— Называй меня на «ты», — попросила Юдифь. — А то я себя чувствую моей мамой. А мама у меня важная и старая. Как твоя солонка. Я знаю: папа страдает, но я ему нисколько не сочувствую.
— От чего страдает?
— От чего? — Юдифь на минуту задумалась. — Просто он ее не любит. — Она встала от стола, нахлобучила шапочку.
Встал и Авигдор.
— Это длинная история, — промолвила она, когда мы все втроем вышли во двор. — Вкратце все выглядит так: папины деньги были на десять лет моложе маминых. Но раввин обвенчал их, и деньги отправились спать. Четыре первых года деньги рожали на свет деньги, потом родили меня.
Юдифь внезапно осеклась, как будто поперхнулась снегом.
Мы стояли и ждали, пока глухонемой Авигдор переловит в сарае кур, которые неистово кудахтали и тыкались в промерзшие стены.
От Юдифь исходило какое-то пряное благоухание, и у меня кружилась голова, как в детстве, на пасху, когда дед подносил мне чарку медовой настойки, и от нее вся изба кувыркалась в воздухе, словно голубь перевертыш.
Никого, говорила бабушка, не минует смерть, но никого не минует и любовь. Разве любовь, думал я, не похожа на пасху. Сидишь за столом, и все у тебя внутри переворачивается, не от хмеля, а от сладкой, почти блаженной причастности к празднику. Так и кажется, будто в тебе расцвела белая-белая яблоня, осыпающий цвет на твой стол, на твое вино и на всю необозримую землю.
— Я буду приходить к тебе каждый день, — сказала Юдифь.
— Приходи, — сказал я.
— Я буду учить тебя, — сказала Юдифь.
— Учи, — сказал я.
— Мне хочется быть кому-то полезной. Я хочу кого-то в жизни любить.
— Люби, — сказал я так тихо, что сам едва расслышал.
Глухонемой наконец стреножил кур, сунул их за пазуху Иосифова тулупа и вывалился из сарая.
— Окончу гимназию и уеду, — сказала Юдифь.
— Куда? — сжалось у меня сердце.
— Куда-нибудь, — ответила она.
— А разве человек не может быть счастливым на одном месте? Почему его все время кидает то туда, то сюда?
— Не знаю, — сказала Юдифь.
— Посмотри на эти сосны! Их и дождь сечет, и стужа обжигает, и вороны гадят на них. Но они стоят и все.
— Человек — не дерево, — сказала Юдифь.
— Жаль, — сказал я. — Когда-то мне хотелось стать птицей, а сейчас я хотел бы стать деревом. И чтобы все мои близкие стали деревьями. Может, тогда кончатся наши странствия и кочевья.
— Ты неглупый парень, Даниил. Тебя кто-нибудь до меня учил?