Свечи на ветру
Шрифт:
— Генех Рапопорт. Но он повесился.
— Потому что ты был плохим учеником?
Юдифь рассмеялась.
— Мне пора домой, — сказала она.
— Я провожу тебя.
— Проводи.
Мы шли по укатанной санями дороге, и я по-прежнему чувствовал струившееся от Юдифь благоухание, и у меня кружилась голова, непокрытая, с вьющимися, как виноградная лоза, волосами, и в ушах — для них бабушка не нашла сравнения! — звучало: «Я хочу кого-то в жизни любить! Я хочу кого-то в жизни любить!»
Небо прояснилось, и
— А на коньки ты зря потратилась, — сказал я. — Все равно я не буду кататься.
— Не бойся, — сказала Юдифь. — Больше Ассир тебя не разует. Мясник приставил к нему сторожа. Ну, того самого, кто гасит у нас по субботам свечи.
— Йонаса?
— Наверно, Йонаса. Заперли Ассира и ключ в бумажник положили. Бедняга! Представляешь, они собирались с Кристиной тайком уехать в город. Но их выдал приказчик скобяной лавки.
— Рувим Столярчик?
— Ассир ходил к нему одалживать деньги.
— Неужели? — не выдал я сына мясника, наконец смекнув, почему он не явился за долларами.
— Мы с тобой удерем нищими, — промолвила она. — Встанем пораньше и отправимся пешком. Потом встретим повозку… Потом полетим!
— Как полетим?
— Обыкновенно. На крыльях. Любовь, она крылатая, — сказала Юдифь и изобразила руками два крыла. — Полетим?
Я подавленно молчал.
— Ты же бывшая птица! Что тебе стоит? — процедила она сквозь зубы, и меня поразил ее тон, насмешливый, высокомерный, почти грубый.
— Прости меня, Даниил. Просто я дурачусь. Как говорит моя мама, с жиру бешусь. Не провожай меня дальше. Возвращайся назад. И жди!.. Я приду… Я обязательно приду.
Она ушла, издали помахав мне рукой, а я еще долго стоял, простоволосый, под зимним солнцем, не чувствуя ни холода, ни той пасхальной приподнятости, которая обуяла меня совсем недавно, каких-нибудь полчаса назад, в грязной неприбранной избе, в присутствии блаженно улыбающегося Авигдора, кутающегося в чужой тулуп и счастье.
Белая яблоня вдруг обгорела, и в воздухе носились не нежные лепестки, а пепел, серый и смрадный пепел отчаяния.
Она и впрямь с жиру бесится, подумал я. Когда-нибудь и ее запрут от меня, как Ассира от Кристины, и ключ положат в бумажник рядом с деньгами, которые она так презирает потому, что в них не нуждается. Запрут, и закончатся ее хождения на кладбище.
Я ругал себя за то, что с какой-то радостной обреченностью принял от нее подарок, как служка Хаим дрова от хозяина мебельной фабрики господина Натана Пьянко.
А может быть, я зря наговариваю на нее. Может быть, она на самом деле готова и учить меня, и любить, и, если надо, уехать со мной куда-нибудь подальше от родителей и их обвенчанных раввином денег.
Поживем увидим, говорила бабушка.
Я глядел на растворяющуюся в зимнем мареве фигуру Юдифь, и во мне
Портной Бенце Коган снимал с меня мерку, его сын Пинхос записывал ее в тонкую замасленную тетрадку, а подмастерье Пятрас сидел на столе, закинув ногу на ногу, и обшивал подкладкой чей-то пиджак.
— Настоящая его фамилия, говоришь, Шинкельгрубер? Сто двенадцать.
— Шикельгрубер, — ответил Пинхос и огрызком карандаша, похожим на гнилой зуб, вывел в тетрадке цифру.
— И он, говоришь, малярничал? Сорок семь.
— Малярничал.
— Ты записал сорок семь?
— Записал.
— Двадцать четыре, — сказал Бенце Коган, обхватив сантиметром мою талию. — Так вот что я тебе скажу: видно, твой Шикельгрубер был никудышним маляром. Хороший маляр никогда не променяет свою кисточку на «Дойчлянд, дойчлянд юбер аллес» или на «Долой мировое еврейство». Не вертись, стой ровно, — приказал он мне.
Бенце Коган обладал редким для портного весом. Нездоровая полнота мешала ему нагибаться, и он частенько вставал перед заказчиком на колени, как перед божеством, чтобы смерить его от пупа до ступни.
— Шестьдесят восемь. Длинней не надо, — решил он за меня. — Сейчас в моде все короткое: короткая память, короткое счастье, короткая жизнь. Так вот, мой сын. Если бы я мог с ним поговорить, я бы ему сказал так: «Напрасно вы пыжитесь, господин бывший Шикельгрубер, нынче Гитлер. Евреев вам все равно не одолеть. Кишка тонка». Будем шить какой: двубортный или однобортный?
— Как лучше, — ответил я.
— Лучше оба. Но на два пальто у тебя не хватает материала.
— Пусть будет однобортный.
— Ну вот, с тобой договориться легче, чем с этим австрийским маляром. Уж вы мне поверьте, я бы за словом в карман не полез, я бы ему выложил все, как на блюдечке: «Евреи неистребимы», сказал бы я. «Еще до вас их пытались сжить со свету: кто огнем, кто мечом, кто другой холерой!» Значит, двубортный?
— Однобортный, — сказал я.
— Виноват, — промолвил Бенце Коган. — Я тут малость заговорился с Гитлером, чтобы ему сквозь землю провалиться! Привел бы я его на шоссе и ткнул бы австрийским носом в асфальт.
— Причем тут асфальт? — опешил Пинхос.
— Ткнул бы носом и сказал: «Видите, господин бывший Шикельгрубер, нынче Гитлер, травка пробивается. Через смолу и камень. Так и мы. Мы пробьемся через все напасти и невзгоды. Пока не поздно, берите в руки кисточку и ступайте красить стены». Первая примерка в четверг.
— Хорошо, — сказал я.
— Сошью тебе не хуже, чем твой отец, — сказал Бенце Коган. — Из него мог выйти мировой портной. Но что поделаешь, если наши дети не хотят шить. Наши дети хотят стать… как его фамилия, Пинхос? — обратился портной к сыну. — На эл…