Свет мира
Шрифт:
В свертке было несколько растрепанных тетрадей, это были римы, написанные необыкновенно красивым почерком, каждая страничка была обведена рамкой Старик давал юноше не больше одной тетради зараз, да и ту не позволял долго держать в руках.
— Это рука Гвюдмундура Гримссона Груннвикинга, — торжественно сказал он однажды и погладил рукой тетради, словно расправляя воображаемые морщинки. Кроме того, в этих тетрадях было много стихов, записанных самим Йоусепом, это были замечательные песни и искусно сложенные висы, которые он собирал и записывал в течение всей своей жизни, но вот уже несколько лет, как он заполнил последний чистый листок. Несколько четверостиший старик сочинил сам, потому что, уж если говорить правду, в молодости и у него было желание писать стихи — оттого он и оказался на попечении прихода. Конечно, ему никогда не приходило в голову причислять себя к скальдам, но в своей жизни он водил дружбу со скальдами, не опасаясь, что Господь покарает его за это нищетой. Во всяком случае,
После того как Оулавюр Каурасон Льоусвикинг познакомился с книгами Йоусепа и с его комментариями к ним, литературные интересы юноши сильно изменились. Долгое время он отдавал предпочтение форме псалма, отчасти потому, что его судьба находилась в руках Господа Бога, но главным образом потому, что эта форма была легче для того, кто не искушен в кеннингах. И хотя, когда его боли становились невыносимыми, он неизменно считал своим долгом воспевать милосердие Божье и утверждать, что все несчастные должны терпеливо нести свой крест, в глубине души он был все-таки убежден, что без кеннингов не может быть настоящей поэзии. Неожиданно, к своему величайшему изумлению, он обнаружил, что в римах есть не только кеннинги, но что герои рим побеждают своих врагов, сражаясь с ними не на жизнь, а на смерть. Это дало ему богатейшую пищу для размышлений, здесь было над чем поломать голову. Пусть он не смел и думать о борьбе, нищета и болезнь связывали его с Богом, он жил под сенью другого мира. Но он все равно восхищался римами с их героями, принцессами, битвами, морскими походами, они открывали перед ним тот мир, в который ему не было доступа, — обычный мир.
И он натягивал одеяло на голову.
Глава девятая
Внезапно, словно луч солнца, вспыхнувший в душе, на него нахлынуло воспоминание о Гвюдрун из Грайнхоутла. Прозрачная вода течет мимо нее ранней весной. Ей жарко, она раскраснелась от быстрой ходьбы. Ему кажется, что это происходит утром, или нет, скорее, в летнюю полночь, когда все кажется призрачным, вершины гор и холмов расплываются в голубоватой дымке и все предметы становятся прозрачными в этих таинственных сумерках, которые нельзя назвать ни днем и ни ночью, видение это не сон и не явь. Вот на зыбком фоне, точно вспышка света, появляется девушка, ее волосы излучают сияние, он видит, как шевелятся ее губы, слышит, как звенит ее голос. Он вздрагивает и в недоумении приподнимается на постели: неужели такое возможно? Неужели он видел ее на самом деле?
Весь день юноша лежал, охваченный блаженством, и думал об этом видении. Но мало-помалу его радость угасла. Вечером он был уже хмур и угрюм, скорбь мира вновь легла на его плечи, и ему казалось, что никогда в жизни не сможет он сбросить с себя это бремя, к тому же у него началась мучительная головная боль. Ночью он не мог уснуть, сковывающий страх перед жизнью запустил свои когти в его сердце, он был не в состоянии думать о чем-нибудь утешительном, ему казалось, что Господь наказывает его за какой-то страшный проступок, при мысли о бессмертии души его снова начинала бить дрожь, и он молил Господа задуть огонь его жизни раз и навсегда.
Уж если на то пошло, дни, когда он не испытывал никаких душевных переживаний, были счастливейшими. Это были дни здоровой, естественной скуки, вечером сон не бежал от него, а являлся как друг, и все на этом кончалось. В такие дни он с
Для души это были будни. Магнина большую часть дня возилась с чем-то на чердаке, и в вечерних сумерках ему казалось, что сперва темнота начинает сгущаться вокруг нее, а потом постепенно распространяется повсюду. Магнина с ним не разговаривала, но он следил за ней глазами, занималась ли она делом, или сидела спокойно, и чувствовал ее запах. Она часто вязала, ей никогда не давали грубого вязанья, ведь она была хозяйской дочкой, но и тонкого тоже, хотя она и была хозяйской дочкой. Он часто подолгу смотрел ей в лицо, на ее лице никогда не видно было радости, но и печали тоже, одно только ленивое недовольство, иногда она ворчала что-то себе под нос, громко вздыхала и сопела, словно втягивала в себя свой запах и снова выдувала его. Если бы он заговорил с ней первый, она решила бы, что он поправился. И он не заговаривал.
Наступило лето, все работали на поле, дома оставалась одна матушка Камарилла, она стряпала на кухне и лишь изредка около полудня поднималась на чердак вздремнуть. В середине лета погода стояла особенно ясная. Через закрытое окно Оулавюр слышал щебетание птиц — открывать окно не разрешалось. Но когда он чувствовал себя в безопасности, он, несмотря на сильнейшую боль, слезал с постели и подкрадывался к окну. Он смотрел на тихую гладь фьорда, на отражавшиеся в воде горы. Блеск белых крыльев над Льоусавиком слепил ему глаза — это носились стаи морских ласточек. Он изумлялся, как безмятежна и первобытна жизнь в разгар лета, как величественно и спокойно ее движение. Ему казалось, что таким же вот должно быть вечное блаженство, если только оно существует. Потом лето прошло, и вечера опять стали темные.
Осенью старик Йоусеп часто бывал не в духе. Он недовольно счищал комья грязи со своей одежды или сердито обрывал стебельки мха, приставшие к чулкам, ворча что-то себе под нос, а братья, сидевшие за ужином тут же на чердаке, отпускали по его адресу язвительные замечания. Они злились на старика за то, что он, устав от их противоречивых приказаний, вышел из повиновения и начал все делать по-своему. В один из осенних дней, когда с гор пригнали овец, все небо обложило черными тучами и начался проливной дождь. Грязь сделалась непролазная. Оулавюр Каурасон от нечего делать занимался разглядыванием скошенного потолка. Может, думал он, глядя на стену, что в такой осенний день, когда все небо затянуто тучами и хлещет проливной дождь, а дороги развезло, не стоит особенно жалеть, что находишься вдали от земной жизни. Он даже не заметил, как в чердачном лазе показался старик, хотя был еще только полдень; старик насквозь промок и потерял где-то шляпу. С ним, очевидно, что-то случилось, с этим чистюлей, который всегда так заботился о своем холщовом костюме и не выносил, когда к его чулкам цеплялись стебельки мха. Один бок и даже щека у него были выпачканы в тине. Серебристые кудри — его краса и гордость — тоже были в тине. И он плакал.
Тот, кто хоть раз слышал, как плачет старик, никогда этого не забудет, и Оулавюр Каурасон, который только что думал, что он далек от земной жизни, оказался вдруг в самой ее гуще. Потрясенный, он прислушивался к слабому дребезжащему голосу старика. Ему и в голову не приходило, что старики умеют плакать, но в эту минуту он понял, что никто не плачет так горько, как они, слезы стариков — это единственно искренние слезы. Юноша приподнялся на локте, чтобы лучше видеть старика.
— Что с тобой, Йоусеп? — спросил он наконец. Старик еще не пришел в себя настолько, чтобы почиститься; давясь от рыданий, он ответил:
— Меня избили. Меня вываляли в грязи.
Ребенок сказал бы: «Они меня избили, они меня вываляли в грязи», — и назвал бы того, кто это сделал, но неудавшийся поэт, проживший сорок лет в собственном домишке и потерявший семерых детей на суше и на море, мог сказать только: «Меня избили. Меня вываляли в грязи». Он никого не обвинял. Та сила, что управляла его жизнью, была безымянной.
Да, этого опрятнейшего человека, этого старого поэта повалили в грязь возле хлева и жестоко избили. Юноша натянул на голову одеяло, не в силах сдержать дрожь. Он сразу понял, что ему не дано утешить старика. Можно обидеть ребенка и оправдаться перед самим собой, перед Богом и перед людьми, ведь жизнь сама все оправдывает и примиряет молодость со всем. Но ничто не может искупить несправедливость, причиняемую в Исландии старым людям. Когда Оулавюр снова выглянул из-под одеяла, старика на чердаке уже не было, он приходил только затем, чтобы забрать свой сверток…