Свет в конце аллеи
Шрифт:
Поначалу Остроган наезжал в Озерки время от времени, навестить своего питомца — приезжал с бутылочкой, Людка соображала закусь, вспоминали старое, как они шумели, галдели, спасали Россию… Остроган был сейчас завотделом поэзии в каком-то журнале, конечно, здорово было бы что-нибудь у него там напечатать, но он не предлагал, наверно, «портфель редакции переполнен на много лет», так они все отвечали, если послать по почте. Просить Саше было неудобно, и так уж он был облагодетельствован, да и благодетель приезжал как бы не с пустыми руками (знал же он, что Саше хочется что-нибудь такое делать поближе к своим) — привозил чьи-то стихи на рецензию, чаще всего на внутреннюю, а то и для печати. Пока открывали бутылку, объяснял мимоходом, что это вот хорошо бы обосрать, да так, чтобы неповадно было, причем с наших позиций, истинно русских, стишки-то ерундовые, городская еврейская мельтешня, да и язык мельтешной, а вот это, уж тут ты поищи, милок, постарайся, это надо поднять, потому что… И объяснял почему. Если б не объяснял, было бы лучше, уж как-нибудь сам бы Саша разобрался, что к чему. Но он все-таки объяснял, на всякий случай, для верности, и, конечно, речи о том не было, чтоб не сделать, кому-то там не помочь в нашей обшей борьбе. А все же, когда он уезжал, было у Саши чувство облегчения от того,
Часто у Саши щемило сердце из-за того, что не было больше общения с друзьями, не было институтского духа товарищества, что затухало оно с годами — далеко он, и нет у него возможности, что ли, — а в душе уже зародилось подозрение, что, останься он там, в Москве, произошло бы то же самое, потому что помаленьку затухал он, отходил от боевого напора, от боевитой уверенности в их правоте, от веры в себя, да и веры в друзей тоже (все же он ведь почитывал в журналах все, что они там печатали, много печатали — все хуже ему казалось, все горластей, все нахальнее, а при этом слабей, как-то бессильнее писалось). Его собственные новые стихи тоже нравились ему все меньше, и для этого было много причин.
Диссертация была, наверно, одной из них. Была она придумана Сашей и предложена на кафедру, чтобы как-то убить время, организовать свой день и еще с дальним прицелом на будущее — удержать все, чем он стал так дорожить здесь, — и парк, и покой, эти часы подневольной свободы, и растущую дочку (ему представить было трудно, как растили бы ее в Москве, в снятой чужой квартире, в нищете и толкотне города). Саша решил закрепить здесь в будущем свое особенное положение как литератора и поэта, предложив кафедре тему поэтическую и литературоведческую — стихи о Вожде, определенные аспекты этих стихов, их поэтика, тенденции их развития, их национальная специфика… Занятие это не представлялось ему издали интересным, лишь чуть более близким, чем другие здешние темы. Но оно (совершенно неожиданно) оказалось для него увлекательным. Он погрузился в чужие строки и сразу, без спросу, влез в чужие жизненные драмы, в чужое и чуждое прохиндейство (стихи раскрывали все с дотошностью первоклассного детектива). Саша отыскивал неведомые ему дотоле (по большей части погубленные или просто сникшие потом) таланты, находил изредка пронзительно сверкающие строчки в вялых кучах повседневного силоса, производя который и сам творец день за днем сползал в ишачье стойло (за ним — и вкус читателя, тех, кто изо дня в день потреблял этот силос). Саша увидел, как наигранный пафос, принуждение, эксплуатация дара, желание быть полезным и современным (куда чаще, чем открытый цинизм жадности или голода) приводили поэта к полному оскудению. Саша рылся в энциклопедиях, комментариях и справках, ища самый малый намек, который помог бы подтвердить его гипотезу о дальнейшей судьбе поэта, искал, находил, возмущался, но сострадал — в конце концов, они были его собратья по муке, они начинали так же, как он, полные надежд, страсти и веры… Ну а что же его вера и его страсть? Верил ли он еще? Ну да, верил как будто, верил и в реальность своего поэтического дара, и в реальную силу поэзии, и в реальность окружающего его мира, где были этот дом-дворец, толпы пилигримов-экскурсантов и были те, кто нес им крупицы знания о Великой Жизни. Конечно, жизнь дома не была его, Сашиной, настоящей жизнью, просто она дала ему возможность продолжать беэответственное, почти студенческое существование, даже когда он стал отцом и главой семейства, жить, не затрагивая ни своих студенческих представлений о творчестве, ни основ своей полунищей жизни…
Саша вздохнул, отрываясь от книги (бедолага-еврей, он так сладко пел о Вожде — если точен, конечно, перевод, — он так верил, он так старался, и все же пришлось ему умереть в страхе под дулами у стены — умереть от страха, ожидая приговорного выстрела)… Саша поднял глаза и увидел за окном старшую экскурсоводшу-методистку, ту самую, с грудью — будто нарочно она вставала всякий раз в профиль, — и Саша задохнулся, представив себе на миг обладание таким богатством, таким чудом… Потом какое-то неясное беспокойство зародилось в его душе, оно было, конечно, связано с этой феноменальной грудью, но еще отчего-то и с Людкой, у которой груди не было вовсе, но что-то все-таки было, что его беспокоило, да, странно она вела себя все эти дни, начиная, пожалуй, с того вечера, когда она вернулась так поздно, вернулась такая странная, синяки были на ноге, ударилась об скамейку, что же необычного, однако говорила она об этом неохотно и пряталась два вечера в парке, а вчера он нашел у нее кретинское стихотворение, Боже, как можно, после всех стихов, что она слышала за эти годы, — что же тогда значит поэзия, существует ли она вообще, если и это тоже стихи? — да, конечно, это нравится, это читают, списывают, но ведь и для Людки… А главное — ее реакция на его вопросы, ее враждебность. Мысль, отгоняемая далеко, туда, где едва брезжит осознание, мысль о том, что с ней произошло что-то, — эту мысль нельзя было подпускать ближе, и он никогда не решился бы ее подпустить, разве что подвести его и стукнуть лбом о стеклянную стену, за которой он увидел бы… Нет, даже тогда он не поверил бы, вот если только она сама скажет когда-нибудь: так, мол, и так… Нет, этого просто не может быть, зачем это ей, ведь ей все это, женское, оказалось совсем не нужно, что же он не видит, что ли? Ну а раньше нужно было? Трудно сказать. Его опытности не хватило тогда, чтоб разобраться в ее ощущениях; он был так поглощен своей влюбленностью, своими собственными ощущениями… Он был готов признать сейчас, что он был эгоистом, по молодости (был, а теперь?), признал бы, если бы кто-нибудь стал спрашивать его с пристрастием? Однако никто его ни о чем не спрашивал, и, вообще, все, что было тогда, в начале, казалось теперь неактуальным…
Саша тряхнул головой, отгоняя непрошеное сомнение, пододвинул томик стихов… Итак, что же он пишет по интересующему нас вопросу, этот злосчастный поэт-красавец, перевод с еврейского, посмотрим, посмотрим…
Саша понимал, что его диссертация находится пока еще в самой приятной стадии — он просто читал стихи, отбирал и выписывал нужные ему строки, раскладывал карточки по ящикам. У него не было опыта систематизации материала, и он понимал, что он еще не раз будет перекладывать эти карточки из ящика в ящик по мере появления новых идей и новых рубрик, но с чего-то надо было начать. И Саша начал со сравнений и метафор. Он отбирал строки, где Вождя сравнивали с солнцем, с облаками, с небом, океаном, горой, степью, с различными животными, чаще всего с орлом. Ящики разбухали, и тогда Саша, выделяя дополнительные признаки, заводил новые рубрики и новые ящики для карточек. Первой вышла из рамок рубрика «Сравнение с солнцем» («Ты солнце в блеске синевы»; «Как солнце он ясен, высок и могуч, И греет народы теплом его луч»; «Ты солнце для души и вождь»; «Кто вместил в себе солнце, и землю, и жизнь, и народ!»; «Но как солнце, взойдя, разгоняет мрак, Ты пришел…»; «Открыл ворота к солнцу он и греет»; «Ты солнце! Гори и свети…» и т. д.). Саша выделил из этой рубрики подотдел «Сильнее солнца» (например, «Лучистое солнце светит лишь днем, А разум твой светлый и ночью и днем», перевод с лакского). То же пришлось со временем сделать и с ящиком «Океан» («Он, как океан необъятно велик»; «Петр Великий — капля в море, Он же — целый океан», В. Инбер) и потом с небом («Ты выше высоких небес»). Одна и та же карточка со стихами В. Инбер попала со временем и в ящик «Сравнения с историческими личностями», который еще позднее Саша условно озаглавил «Посрамление героев и богов».
Сравнения Вождя с горами («Он широкой степи шире, Выше кряжей снеговых», Йцик Фефер; надо, кстати, взглянуть, уберегся ли тов. Ицик от репрессий, так, посмотрим, фе-фер, нет, не уберегся, сравнение со степью, вероятно, утешало его в смертный час на Лубянке) Саша сперва объединил с другими космическими тропами (например, «До самых дальних звезд стремительным ударом Просторы Твой закон, как молния, рассек…», Перец Маркиш; тов. Перец тоже не уберегся, а красив был, говорят, и даже талантлив, чего в данных строках, впрочем, не видно).
Бесчисленные сравнения с орлом и соколом Саша тоже сперва разбил на рубрики — «Сравнение с животным. Орел» и т.д., но потом пришлось в каждой рубрике сделать подрубрику «Превосходящий», например: «Превосходящий орла», «Превосходящий сокола» и так далее («Где найдешь ты в памирских горах такого большого орла». Пер. с таджикского; «Он размахом крыл широких Все преграды поборол», М. Рыльский).
Особый ящик «Чувства поэта» тоже очень скоро разбух, и его пришлось разбивать на подъящики и подрубрики. Например, раздел «Клятвы в верности» («Мы тебе в верности клянемся снова», Е. Долматовский и т.д.), рубрика «Признания в любви» («Учитель и лучший, любимейший друг», М. Бажан; «Ты — зов побеждающей любви», «Любовь во мне, как океан. Как опишу ее пером», Н. Зарьян), подрубрика «Источник счастья» («Рожденный солнцем вождь, Мне залил душу счастья свет, как золотой весенний дождь»; «О, в этот величавый миг восторг мне душу охватил… Я, к счастья роднику припав, питья чудесного испил»; «Нет без тебя ни счастья, ни радости, ни красоты»), рубрики «Источник силы» («В глазах его, ясных и чистых, как светлую воду в колодце, мы черпали бодрость и силу…», М. Исаковский; «А где-то, быть может, у египтян, стало куда на душе светлей», С. Васильев; «Источнику добра, тепла и света», Турсун-заде). В отдельную рубрику пришлось выделить из ящика «Любовь» все стихи, связанные с родительскими и сыновними чувствами («Он матерью был для сирот, и отцом для сирот»; «Кто заменил нам всем отца»), которых набралось довольно много, а также стихи, отождествляющие Вождя с родиной («Ты наша родина, наш кров»; «Родины нет без тебя у меня»). Карточка о родине попала в ящик «Перевоплощения», где уже и без того накопилось немало («Ты — в разных жизнях, там и тут»), так что пришлось выделить «Отождествления» («Твои думы наши думы до одной»). Самой объемистой оказалась рубрика о мудрости Вождя («Всенародный мудрый гений в этом слове воплощен», Д. Бедный; «Здесь мудростью твоей напитан каждый камень», П. Маркиш; «Он мудрость всех веков постиг», Джамбул; «Идут полки, как могучие мысли глядящего в будущее вождя», И. Сельвинский; «Выше тебя только мудрость твоя»).
Саша понимал, что некоторые поэтические явления ему еще придется подвергать серьезному литературоведческому анализу, но пока он просто обозначал их для удобства каким-нибудь словом, например «Чудеса» («Он мертвых людей пробудил, как неслыханный гром»; «Шли мы слепыми, глухими, немыми…»; «Он дал моей ниве тот колос живучий, который не вянет ни в стужу, ни в зной»); или, например, «Спаситель» («Ему, кто нашу землю спас…», С. Васильев; «Он от сиротства нашу землю спас», Е. Долматовский; «Много муки принял за народ, но неутомимо шел вперед». Пер. с тадж.).
Саша совсем недавно завел очень важную для него рубрику «Источник поэтического вдохновения», и вскоре ящик уже был полон («Он дал моей песне тот голос певучий, Что вольно плывет по стране по родной». — Это, конечно, Исаковский, бодрый поэт, который, обретя свой «голос певучий», глядел только вперед и не вешал голову даже на похоронах:
И пусть в печали нас нельзя утешить, («Отметить бодрый похоронный ритм», — пометил Саша на полях) Но он, Учитель, нас учил всегда, Не падать духом, голову не вешать, Какая б ни нагрянула беда. («Раз сам научил, не следует унывать»)).Подобные пометки и даже диалог с автором становились для Саши все более обычными, а диссертация — занятием все менее академическим. Вставляя в ящик новую карточку, он подолгу думал об авторе. Он научился различать оттенки самопринуждения и полуверы, скороговорку, скромное пришепетывание желающих и быть и верить. Он понимал, что эти психологические экскурсы не пройдут безнаказанно для его собственного творчества, и ждал со страхом и с мазохическим предвкушением того момента, когда он вытащит из папок кипу своих собственных старых стихов, чтобы с высоты своего нового опыта сопоставить то, что он думает о себе, и то, что с неизбежностью раскроют ему стихи.