Свет в окне
Шрифт:
Может быть, именно с того ощущения себя на сцене и начинался абсурд, который сегодня дошел до высшей точки? По пути домой он чуть было не вышел из троллейбуса раньше, чтобы зайти к матери, но передумал. К ней – потом, когда собственные впечатления немного отстоятся.
Меньше всего абсурда было на работе – потому, наверное, что старший инженер Карл Лунканс работал всегда одинаково ровно и без напряжения. Как-то у Льва Толстого он встретил замечание о человеке, который был совершенно равнодушен к работе, а потому никогда не увлекался и не делал ошибок. Перечитал, изумился меткости наблюдения и тому, как это совпадает с его собственным отношением к делу. Ни в молодости, ни сейчас, в зрелые годы, Карл никогда
Жена соглашалась с начальством: безынициативен. «Нужно расти, расти над собой, – рассудительно говорила она, – не век же сидеть в старших инженерах». Принять всерьез формулировку «расти над собой» Карлу не позволяло чувство юмора, да и воспаленным честолюбием он не страдал. Денег хватало ровно настолько, чтобы сводить концы с концами.
Жизнь текла примерно так же, как работа: ровно и спокойно, и, если бы сделать из нее пьесу и поставить на сцене, то режиссера неминуемо упрекнули бы в безынициативности.
Настя, занятая обустройством квартиры, писала дипломную работу и много времени проводила в библиотеке, что было привычно, как и ее увлеченность не понятными Карлу Форсайтами. Существовала еще и так называемая «светская жизнь», когда в гости приходили Зинка с мужем и Настины однокурсницы без мужей, озабоченные приближающейся защитой. В общей трескотне и табачном дыму – больше всех курили однокурсницы – Карлу начинало казаться, что воображаемая пьеса разрастается, вспухает новыми действующими лицами, и в комнате толпятся филологические девушки и чужие Форсайты, незримо присутствует такой же чужой доцент Присуха, а непривычно молчаливая Зинка время от времени с независимым видом поправляет Анатолию воротничок. Бывало, что в гости шли они сами – к Зинке с Толяном или к Алику Штрумелю, где хотя бы не ощущалось незримого присутствия Форсайтов с Присухой. Настя почему-то неохотно ходила к Штрумелям: у них часто болела дочка, и то Алик, то жена, извинившись, то и дело выскакивали из кухни проведать ребенка.
Карлу нравилось бывать у Алика: удавалось полистать самиздат. Открылась другая литература, а все происходившее вокруг словно выстроилось в новой, совершенно необычной проекции. Карл жадно листал, натыкался на незнакомые имена, но удивляться было некогда. На работе Алик иногда бросал, проходя мимо его стола: «“Новый мир” пришел, могу уступить, так и быть; заходи вечером». Бесхитростный эвфемизм относился к «Хронике текущих событий». Имена этих Пименов и Тацитов были Карлу не известны, но всплывали вдруг, когда сообщение о судебном процессе сначала появлялось где-нибудь на задних страницах официальной прессы и позже – в том же самиздате. Ходили по рукам и транзитом попадали к Штрумелям тяжелые скользкие пачки: переснятые на фотобумагу книги, изданные за границей. Такая литература существовала параллельно книжным новинкам, с той лишь разницей, что их не клали для гостей на журнальный столик. По первому же сигналу приятеля Карлушка мчался к нему, с удовольствием пропуская походы к Зинке, где обычно скучал, пока та демонстрировала очередное сервизное или мебельное приобретение.
Настя прочитала роман Пастернака и осталась недовольна. «Не понимаю, что ты в этом нашел. Скучно написано, жвачка какая-то. Сколько можно про революцию? И герой у него какой-то… мямля, честное слово. Правильно ругали».
Возражения, что ругали, не прочитав, эффекта не имели. Запомнилось, как Настя сняла и аккуратно повесила в шкаф плащ-болонью, похожий на синюю копирку и шуршащий точно так же. На лице было написано раздражение, ямочка на щеке пропала. С тех пор долго не ходила к Штрумелям, словно роман написал не Пастернак, а сам
К Настиным родителям ездили только один раз, на похороны бабки, года через два после Настиной защиты.
Поселок городского типа разросся за несколько лет, но Карлу бросилось в глаза, что в гастрономе, когда-то новом, а теперь неотличимом от соседних зданий и таком же обшарпанном, как они, висел жизнерадостный призыв «НАЧИНАЙТЕ ДЕНЬ С КАКАО!». Был ли это тот же транспарант, который он видел в первый свой приезд, или намалеванный заново, он так и не понял.
Старуха лежала в гробу в белом платке, туго затянутом на желто-сером лбу; в таком – или в этом же – платке Карлу запомнилась она в первый его приезд, несколько лет назад. Громко, отчаянно плакала Настя, он обнимал ее за плечи, а Вера поддерживала мужа, от которого так несло водочным духом, что становилось ясно: поддержка необходима.
Здесь абсурд, казалось, был нормой. Он жил незыблемо в этом платке, неизменном на лбу живой старухи и на лбу покойницы; в призыве начинать день с какао, хотя самого какао как не было в магазине в первый раз, так не появилось и сейчас.
Да, но сегодняшний абсурд, со старой фотографией, – чем он был?
…Его спрашивали, мать и тот же Алик, где Настя будет работать после защиты диплома. Узнав, что по-прежнему в цеху, недоумевали, почему: ведь есть специальность?.. Карл отшучивался. Не скажешь ведь истинную причину. Правда, матери признался, что Настя мечтает поехать в ГДР. Путевки на заводе появлялись время от времени, и как только не путевки даже, а слух о них разносился, страсти вскипали бурным ключом. Эти переживания становились главной темой всех перекуров, о них гадали в столовой, ожидая раздачи, и наконец у доски объявлений, где вывешивался долгожданный список.
Когда это было, в шестьдесят пятом или позже, что немецкая тетка прислала гостевой вызов? Не помнил; тем более что Лизиным приглашением не воспользовались – оно было рассчитано на них обоих, а где ж это видано, чтобы муж и жена, к тому же бездетные, разъезжали по заграницам? «Оттепель» не распространялась так широко. Просить приглашение только на свое имя, после уже полученного, Настя не решалась и потому ждала путевку.
Карлу было не до заграничных поездок – на него свалилось другое.
Мать позвонила на работу, чего никогда почти не делала, и взволнованно заговорила:
– Я тебе рассказывала, как мы с отцом ездили в Париж?
– Нет, – он вытаращил глаза, надеясь в то же время, что никто не слышал крамольных слов, – давай, я вечером заскочу к тебе, ладно?
– Не может быть! – казалось, мать его не слышит. – Ну как же, в двадцать девятом году! Мы провели там чудесное время, незабываемое. Представь, целых два месяца…
Карлу стоило немалого труда закончить разговор. На черной эбонитовой трубке остались следы его влажных пальцев.
Вполне могло статься, что абсурд начался в тот же вечер, когда он лихорадочно вспоминал, говорил ли отец о Париже; вытащил черную папку, перебрал содержимое. Абсурд заключался в том, чтобы вспомнить никогда не происходившее, а рассуждения о теоретической вероятности этого были двойным абсурдом, и приход к матери вовсе не положил этому конец.
– В двадцать девятом году, – возбужденно заговорила она, – весной. Мы жили в маленьком пансионе на Монмартре. Табльдот, конечно; но очень приличный. Впрочем, ты знаешь папу: он мог целый день бегать по городу, а потом засесть в кафе, курить, и мы часто опаздывали. Его неоднократно принимали за парижанина, так натурально он держался. Мы хотели поездить по Европе, но… – тут она замялась, – но скоро должен был родиться ты, поэтому мы вернулись в июне.