Свет в окне
Шрифт:
– Это все ее… бабушкины были? – спросил Карл.
Лариса тяжело опустилась на кровать.
– Ни разу не видела ни одной, – ответила устало. – Меня другое удивляет… – Замолчала, глядя не на шубы, а в пол; потом продолжала: – После Сибири мы ведь нищие вернулись. По тарелке, по чашке, по полотенцу, – она кивнула на высившиеся кипы новых полотенец, – по одному полотенцу в зарплату покупали. А тут…
Карлушка помнил.
– Я знаю, деньги у них были; наверняка лежат на книжке. Может, найдется тут где-нибудь – там указано, кому вклад в случае… – мать запнулась, – и завещание должно где-то быть, дед мне говорил. Очень боялся, что, когда они умрут, дом заберут. Тут неподалеку мыза «Подсолнухи»
О Насте мать не спрашивала. Сам он несколько раз возвращался мыслями к ее неожиданному отъезду, но как-то рассеянно – все время что-то отвлекало. Например, в кухонном буфете вечером нашлось завещание. Дом и все, что к нему относилось, по смерти деда переходили к бабке, а «в случае смерти оной», предусмотрительно оговоренной витиеватым юридическим языком, становился собственностью Карла.
Имя матери не упоминалось.
Лариса кивнула:
– Разумно. Пойми, Карлушка, для них дом значил очень много. Не всегда ведь они грызли друг друга. Мечтали, что у тебя семья появится, дети… – осеклась и начала убирать со стола. – Нет, разумно они рассудили, – и стала убирать со стола.
В том же буфетном ящике лежала пачка квитанций об уплате налогов и какие-то магазинные чеки. Мать рассказала, как родители заставили ее взять деньги – «на обзаведение молодым»:
– Помнишь, мы тебе костюм поехали покупать?..
Он курил, сидя на кухне, отдыхая от всего сразу: от мыслей о ГДР, от непонятных шуб, от залежей промтоваров на втором этаже, где впору было повесить табличку «Инвентаризация».
Мать улыбнулась.
– Да нечего там инвентаризировать. Главное, они вдвоем меня убеждали перед вашей свадьбой, что у них денег куры не клюют. Сами, мол, ни на что не тратят, а вам нужнее. Наверное, все деньги тогда и отдали.
Было поздно, но Карлу не спалось. Он слышал, что мать тоже не спала. Накинул пиджак и спустился в надежде найти что-нибудь почитать.
Мать покачала головой.
– Книги? Если есть, то где-нибудь на чердаке.
С ключами в руке было легче представить себя владельцем хутора. И трех шуб, съехидничал мысленно; не отнести ли их на чердак?
Он никогда здесь не был. Похоже, сюда вообще редко заходили: пол был усеян какой-то трухой, по углам лежал мусор, похожий на сметенные кое-как осенние листья. От сквозняка то тут, то там слышался легкий шорох. На полу лежали доски, накрытые мешковиной: должно быть, дед собирался что-то ремонтировать. Тут же – мятое ведро с засохшим цементным раствором. У стены стоял старинный изящный буфет из какого-то благородного, даже при этой тусклой лампочке видно, дерева. Одна дверца была сломана, другая, перекошенная, беспомощно висела на одной петле. Доски и окаменевший цемент в тусклом ведре странно диссонировали с буфетом. Внутри на полке оказались потемневший латунный подсвечник и несколько щербатых тарелок. Карл огляделся. В деревянном ящике, стоявшем торцом, лежала стопка пыльных журналов. В углу он приметил еще один ящик – вдруг книги? – и шагнул вперед, но в этот момент что-то тихо зашелестело прямо над его головой. Подняв глаза, увидел какую-то плотно набитую кошелку – она висела на крюке, вбитом в балку. Поколебавшись, снял кошелку с крюка и заглянул внутрь.
Бумажная труха, пестрая и грязноватая; больше ничего.
Сунул руку вглубь – и выдернул: по рукаву, цепляя лапками за ткань, побежала мышка, очумевшая от собственной смелости, устремилась к плечу и, мгновенно скатившись вниз, скрылась из виду. Он стряхнул с рукава невесомые сухие хлопья и смотрел, как они падали – серые, зеленоватые, розовые.
Старики говорили правду: денег у них куры не клевали – их погрызли мыши. В труху.
В дальнем
В квартире было тихо. Он не заметил, как погасли окна дома напротив – только одно все еще горело. Знал по опыту, что не уснет – какой же смысл ложиться?
– Из-за этих денег они друг друга поедом ели.
И горько закончила:
– И съели.
Они с матерью тогда так и не уснули, как он сейчас.
Мать рассказала немного, говорила скупо, надолго замолкала: слишком свежа была боль потери.
Дед всю жизнь осторожничал. Соседям неизменно жаловался на убытки; дома озабоченно качал головой и поговаривал о продаже хутора. Время от времени уезжал – якобы по хозяйственным делам; позднее выяснилось: на ипподром. Ставки делал небольшие, но ему постоянно везло; для азарта был неуязвим. Отец с матерью часто говорили о деньгах с непременным сетованием на их нехватку. Несколько раз выигрыш оказывался крупным. Только ли ипподром помог или что-то еще было, но вскоре отец купил в городе небольшой дом; спустя несколько лет – второй. Прибавилось жалоб, теперь уже на жильцов и городские налоги.
– Как только мне восемнадцать исполнилось, я уехала в город: надоели эти разговоры. Мать все боялась, что он деньги утаивал, тратил на женщин. Я научилась печатать на машинке, работала; так и папу встретила, мы почти сразу поженились. Родители гордились, что зять такой знаменитый. И ему тоже на безденежье жаловались, не стеснялись. Мы квартиру снимали в том доме, который твой дед купил. Платили, разумеется, как все остальные жильцы.
Помолчала.
– Когда мы разорились, то поехали к Карлу, папиному отцу; он и не знал, что у него скоро внук появится. Сюда мы наведывались редко, Герман с головой в свое хозяйство ушел – его отец умирал, когда мы приехали.
Она заплакала.
– Мне тяжело… стыдно было перед ним, что мои родители… вот такие, понимаешь? И перед собой совестно: ведь своих родителей стыжусь!
Карлушка молчал. А что скажешь?
– Вот так, – мать глубоко вздохнула. – К счастью, мы сюда нечасто приезжали: маленький ребенок, мол, хозяйство; не обижайтесь. Знала: приедем – и снова начнется: деньги, налоги, жильцы, убытки… Когда начался суд над «Громовым крестом», дед притих: на бегах перестал играть и начал быстро избавляться от недвижимости. Продавал не дом, а квартиры по отдельности. Выгодно продал. Люди охотно покупали, кто не мог себе позволить дом. Купил квартиру – и сам себе хозяин.
Она закуталась плотнее в платок, откинулась на спинку стула.
– В сороковом году пришла советская власть, объявили равенство: всем стало одинаково плохо, никто больше ничем не владел. Дед радовался: вовремя продал! Мать была спокойна: деньги в банке. А тут все вклады национализировали, как и дома, и магазины – помнишь, Лиза рассказывала?
Однако мой отец не волновался. Знаешь почему? Банкам не доверял. Где уж он хранил деньги – и немалые, наверное, – не знаю. Хотя теперь, – горько засмеялась она, – теперь знаю…
Карлушка тоже знал.
– Я сказала, что всем стало одинаково плохо. Да только так не бывает: многим стало хуже. И получилось, что остальным, кому плохо было… оказалось, что им хорошо, понимаешь? Потому что одних, вроде нас, отправили за тридевять земель – и никто не знал, вернемся ли; люди искренне сочувствовали, конечно, но вместем с тем радовались, что это случилось не с ними, что они остались у себя дома. Это как похороны: только самые близкие безутешны, а другие с облегчением думают о том, что они-то, слава богу, остаются по эту сторону земной поверхности. Лица печальные, в руках цветы, но на душе покой.