Свет в окне
Шрифт:
Ольга и мужу мало что объясняла. «С матерью не общаюсь, есть причины. Отца не помню». Правильнее было бы сказать: «Не знаю», но то немногое, что Ольга знала о нем, лучше было не опубликовывать.
Олежка – умница, не допытывался. Знал: захочет – расскажет сама. О чем-то догадывался, но явно не понимал, судя по недоумению на лице.
У него все было куда проще: дружная любящая семья, неприятности обсуждаются на семейном совете. Случилась размолвка с матерью или отцом – можно и нужно помириться.
Такой же план мирной инициативы он осторожно предложил Ольге: «Может быть, вам с матерью
Как ему объяснить разницу между ссорой и предательством, если он предательства не знал? Человек из нормальной семьи с этим не сталкивается, а рассказать невозможно.
К тому времени как мы встретились, думала Ольга, каждый из нас прожил треть своей жизни; как об этом рассказать? У супругов есть общее настоящее и будущее, но разделить поровну прошлое невозможно, оно у каждого свое, со своим счастьем и со своим отчаяньем, понятными только тому, кто их пережил в своей семье, и какой бы она ни была, эта семья, она навсегда останется самой лучшей в системе координат прошлого.
В то время, когда Ольгу называли Лелькой, ее семья состояла из прабабки, прадеда и бабушки.
Это был род, и это было племя.
Прабабка любила Лельку строгой и сварливой любовью, прадед и бабушка – безо всякой строгости. К ним в семью приходила в гости мать (тогда – мама), красивая и нарядная, пахнувшая духами и табаком.
Первыми, один за другим, умерли старики, любимые и любящие. Она осталась жить с бабушкой. Это все еще была семья, хоть и маленькая – неполная, как сейчас говорят, и детство оставалось детством – до тех пор, пока мать не решила строить собственную семью, в которую зачем-то включила девятилетнюю дочку.
В детективном романе спросили бы, кому это было выгодно, но Ольке пришлось жить не в детективе, а в другой системе координат, чужой и уродливой, где нужно было выжить с минимальными потерями, а не ловить преступника.
Что ж, детство могло кончиться и раньше. Девять лет – вполне осмысленный возраст, чтобы с ним расстаться.
Только она сама в свои девять об этом не знала.
А теперь, к счастью, не осталось никаких рефлексий и комплексов, только воспоминания о счастливом детстве, которое потом оборвалось.
Теперь нужно было сдавать историю философии и английский, ходить на работу и делать ремонт в «крысятнике», чтобы найти обмен.
Появилась мечта – не столько о двухкомнатной квартире, сколько о том, чтобы расторопный Николай Денисович не обрел к ней ключ.
Потому-то и запомнился тот осенний вечер.
Олег перестал дуться. Она отодвинулась от секретера с разложенными конспектами и спросила:
– Он что, нашел «Архипа»?
– Хуже: «1984», – мрачно ответил Олег, но было видно: он рад, что она заговорила, будто ничего не произошло.
– Почему «хуже»?
– Потому что Солженицына хотя бы печатали…
– Вот и скажи, что это, мол, Солженицын. Он наверняка не читал. Или что фантастика какая-нибудь.
– А что я скажу, почему фотокопия?
– Да потому что книжный дефицит на дворе! В магазинах нет, в библиотеке
Он задумался.
– Откуда?
– Что «откуда»?
– Пересняли откуда?
– А мы почем знаем? Нам почитать дали – и спасибо; нам дела нет, кто да откуда.
Муж с облегчением погладил бородку.
– Это идея…
Ольга захлопнула секретер.
– Да и не будет он доскребываться. Вспыльчивые быстро отходят.
Николай Денисович не «доскребывался» – сделал вид, что ничего не было: ни сомнительных копий, ни «черт знает на ком», ни собственного его безобразного крика.
До этого эпизода свекор был ей симпатичен, и симпатия, как Ольге казалось, была взаимной. Высокий, прямой, с быстрыми, точными движениями и живыми хитроватыми глазами, Николай Денисович имел привычку неожиданно улыбаться, когда улыбки совсем не ждешь. Две длинные складки вокруг рта симметрично раздвигались, словно занавес, под усами становилась видна золотая коронка сбоку, и тогда в лице появлялось что-то авантюрное.
Алиса Ефимовна, в отличие от мужа, улыбалась часто и с готовностью, но как-то не до конца, будто думала о другом. Незаконченная улыбка придавала ее розовому лицу ровную безмятежную приветливость и добродушие, что очень подходило к ее щедрой полноте, выпуклым голубым глазам и неторопливой манере говорить. Выражалась свекровь очень стерильно: лифчик никогда не называла лифчиком, как и трусы трусами, говорила: бюстгальтер и трико. Когда она неторопливо двигалась, накрывая на стол и придирчиво рассматривая бокалы на свет, Ольга ждала чего-то вроде: «Этот стакан нехорошо себя ведет». Недавно свекор увлеченно рассказывал о каком-то эпизоде на совещании: «Я спрашиваю: “Так получается, что у нас безвыходное положение?”. На что он спокойно отвечает: “Знаете, Николай Денисович, старый еврейский анекдот, что, как ни ложись, все равно вы–т?”».
Алиса Ефимовна возмущенно прервала:
– Николай! Что за лексикон?!
Олег с хохотом повалился на диван:
– Пап, ты мою молодую жену хотя бы пожалей!
Ольга в жалости не нуждалась: хоть сама терпеть не могла мат, получила к нему прививку во время геологической практики, где он являлся таким же непременным атрибутом, как бур и молоток, и столь же навязчивым, как комары. Она сама не заметила, как перестала слышать нудные матюги – так перестаешь слышать постоянно включенное радио.
Свекровь же очень страдала от ненормативной лексики. В такие минуты муж из «Коленьки» превращался в «Николая», нежно-розовое лицо ее наливалось гневным густым румянцем, отчего все веснушки переставали быть видны.
Черняки были образцовой семьей. Их род и племя остались на Украине, откуда они происходили. После войны Николая Денисовича отправили по работе в Псковскую область, затем в Ленинград, и только незадолго до рождения сына супруги осели в Городе. Олег, единственный ребенок, рос на глазах у матери: Алиса Ефимовна работала в детском саду. «У меня музыкальное образование по классу фортепьяно», – сообщила со скромным достоинством.