Уже все опустело, долины,деревни. Снег синеет на крышах,на холмах среди сосен, под снежными легким небом. Никтоне едет здесь, я один.Все подарки куплены, лавкизакрыты. Бензоколонкизакрываются тоже. По радиоговорят о вере, коммерции,бедности и любви.Последние птицылетят домой, зверипопрятались, садовые гномыубежали в лес. В темнеющем воздухеколокола призывают ночь.Она уже наступает сквозь замершиймир, безразличный к ней, ждущийее, не та же, но, конечно, такая женочь, как две тысячитри года назад.
«Ты лежал в больнице во время первого путча…»
Ты лежал в больнице во время первого путча.Я помню, я долго
ехал к тебе, меняя автобусы,и долго шел потом вдоль белой стены из бетонныхпалок, с невнятным садом в прорезях между ними.Я сказал тебе, что, судя по всему, Софья Власьевнаумерла. Ты ответил: вот как? отрывая взгляд от чего-то,чего я не видел. Я подумал, что ты еще далеко,где-то там. Здесь запертый, в этой палате,с ее чужим кашлем и неизбежными тумбочками,в коридоре, по которому походили мы взад и вперед,сквозь запах йода, хлора, уборной, ты, подумал я, где-тотам, в каких-то далях боли (так я подумал), где тожетолпы, шум, движение времени, в пространствахстраданья, с его, тоже, улицами, пустырями, заборами,круженьем, возращеньем к началу. На остановкебыла девушка, посмотревшая на меня, затем быстровскочившая в какой-то другой, с невозможнымномером, четыреста какой-то автобус, и в городе —то радостное, что держалось еще несколько дней,вдруг исчезло. Теперь тебя нет. Я вижу то, что ты видел.8 ноября 2003
«Как хорошо, наверное, верить, что души…»
Как хорошо, наверное, верить, что души,ушедшие, ушли недалеко, что онигде-то здесь, и видят нас, и видят то, что мы видим,вот это озеро с перевернутыми холмами,кремнистые склоны в неподвижной воде.Мы так привыкли показывать им то, что видим.Мы говорим, обращаясь к ним: вот,вот, посмотрите… И вдруг вспоминаем, что они уже не посмотрят,и сделав свою пару снимков, идем к машине, оставленной у обочины,и еще раз оглядываемся, конечно. И вечером,у моря, в сумерках, в городе,где дома теряются за бескрайнейстоянкой с полустершимися белыми линиями,и остатки неба отражаются в синих лужах,удивляясь, смотрим на все это, обращенное к нам, обращаясьпо-прежнему к ним.Потому что все это значимо, все это значит —что-то, и только мы не знаем что именно.И такое счастье, наверное, верить, что не мы им — они нампоказывают, вот, эти отсветыв окнах, эту надпись В&В на углу, этих чаекна парапете набережной, летящий флаг у входа в гостиницу.Здесь, вдали от всего, в чужой странес левосторонним движеньеми яростными преданиями, где они никогда не бывали, какоесчастье путешествовать вместе с ними.15 декабря 2003
«Берлинское»
И при мысли о том, что вот этаженщина, напротив — вот эта?с ее страшной шеей и старческими руками —тоже спит с кем-нибудь, чувствуешьтошноту. Поезд между тем выезжаетна свет. Безумный Берлинвстает вокруг со своимистеклянными стройками. Ейлет пятьдесят, она точноспит с кем-нибудь. Она смотриттебе прямо в лицо, проплываясквозь облачный купол, новый Рейхстаг.9 января 2004
«Исторические события я мог наблюдать из окна…»
Исторические события я мог наблюдать из окна.Я видел танки и демонстрации, крушенье империи.К вечеру, когда все затихало, оранжевым блескомотсвечивал мокрый асфальти появлялись внезапные звезды. Я оставил все это безсожаленья, чтобы здесь, среди шпилей и башен(dans la for^et de symboles) смотреть в прозрачное небовремени, убежав от судьбы.24 сентября 2003
Никуда, ниоткуда
Слишком холодно, чтобы сказать веснанаступила. Просто время сирени. Смятеньесирени под всклокоченным небом. Лохматые,как дворовые псы, облака, их беззвучнаядрака над нами. Свора, свара: идешь,повторяешь. Про себя, просто так. Все вообщепросто так, ни о чем. Просто времясирени. Просто время уходит, не глядя,под всклокоченным небом, никуда, ниоткуда.
Две вариации на темы Филипа Ларкина
1
Здесь, в Европе
Неге is unfenced existence:
Facing the sun, untalkative, out o f reach.
Philip Larkin: Неге
Сверни направо и проехав сквозь очень промышленныйгород с каменистой рекой и красноверхими башнями,мимо многих бензоколонок, откровенно
стеклянной гостиницы,автобусной остановки с нахохленными турчанкамив платках, детьми с непомерными ранцами, справаоставив новый торговый центр, вертящиеся названиямагазинов над плоскими крышами, поверни, еще раз, направо. Сразувсе другое; деревня; еще светофоры, еще, конечно, рекламныещиты; но уже сараи, уже вдруг трактор с прицепом и бревнамив нем; наконец, поля. Все едут прямо. В последнийраз повернув направо, ты въезжаешь во что-то огромноеи пустое. Облака над синей равниной, над дальним лесомстоят неподвижно. Пыль над полем не движется тоже. Дороги,и деревья вдоль них, и тени деревьев, вычерченыв мягком свете ясными линиями. Та главная, по которойты едешь, через сколько-то километров начинает спускаться в дымчатуюдолину. Здесь тоже город, но маленький и как будтозабытый здесь. Остановись в нем. Выйдииз машины на главной, торжественной, полукруглойи совершенно пустынной площади (фасады, кариатиды,колонна с недосягаемым ангелом). Здесь, кажется, с Тридцатилетнейвойны ничего не случалось. Здесь дни повторяют друг другакак заклинанье. Дома и крыши отражаются в тихой речке,гнутый мостик отражается в ней же. Пестрые селезни, скучные уткипроплывают сквозь отраженья. Одинокий турист перед оченьсредневековым собором стоит не понимая, куда он попал. Никто непонимает этого. Отовсюду видны холмы — или то, чтовыглядит отсюда холмами: все та же равнина, впускающая, как толькоты поднимешься по серпантину, тебя в свою тающуюбезмерность, размах неба, огромного и пустого.Скажи себе: здесь, в Европе… Нажимая на газ: куда ещеехать? Край света везде. Край слова.
2
1914–2004
Neuer such innocence again.
Philip Larkin: MCMXIV
Сверяя даты, думаешь через десятьлет уже сто, и к черной большой четверкеприставляешь снова строгую единицу;думаешь, как могло быть; видишь поля и лица,не тронутые траншеями, продолженьене продолженных жизней; думаешь если… еслислучилось бы то-то и то-то — как будто тениспасительных шансов проходят, смущаясь, передтобой, разводя руками — все могло повернутьсяиначе… Видишь шляпы, взлетающие в восторге,темные толпы, верящие, что верятво что-то, чего уже не было, что они жеи хоронили на залитых солнцем улицах,крича «С победой обратно!», забрасывая цветамисчастливых солдат, из которых никто не выжил;и серые шеренги парадов, последние эполеты,аксельбанты, плюмажи; убегающих из историинавсегда, под стрекот крапчатой киноленты,монархов; семенящую свиту; сестер милосердья в белыхс крестиками косынках, с лицами из другоговека. Думаешь что тебе все это? В-общем сам незнаешь. И к штыку единицы примеряешь семерку, ивыходишь на улицу, где осталось то, что сумелоостаться от прошлого. Так немного.
Фонтан
Большеголовые дети, застывшие у воды.На площади, всегда пустынной, огромнойи полукруглой (булыжник, кариатиды).Они играют (или делают вид, что играют)с лягушкой, ракушкой, рыбкой.Их шестеро. Они каменные.Только один из них, цапнутый раком,смотрит на небо, к небу жевоздевши пухлую руку.Все прочие смотрят тебе прямо в лицо.Ты обходишь их по часовой или противчасовой стрелки. Обходишь еще раз.Они смотрят на тебя исподлобья,из-под круто-выпуклых лбов, пятен мха.Они смотрят не отрываясь. Не видят.Вода за ними, падая, плещет. Бликипробегают по тебе и по ним.Они сидят неподвижно.Я ловил бычков в пруду, ловил головастиков,ловил лягушек (зачем?). Запах дымамешался с запахом сумерек,травы и тины. Ничего не меняется. Седьмойсидит внутри меня, так женеподвижно, как эти шестеро.
«Выйти в мир, удивиться деревьям…»
Выйти в мир, удивиться деревьям и бензоколонкам,неподвижному времени в статуях,в кариатидах. Мы живем всегда где-то, в каком-тоуглу, за углом. В городе, который французыхотели занять (и конечно, разграбить) во времявойны за испанское наследство, не сделали этого.Не нашли, прошли мимо. Был туман, vous savez.Здесь тоже мир, хоть мы и прячемся здесь.Как ветер взрывает небо, как мы стоим, удивляясь.