Светлые города (Лирическая повесть)
Шрифт:
— Ваше высочество, на колени, что ли, прикажете встать? Ты меня до этого доведешь, матушка. Ты… ты ведь уже большая. Пожалуйста, что хочешь, то и делай. Только скажи мне начистоту. И мы подумаем вместе…
— Не… не… зна-аю.
— Как так?.. Такая большая девочка, а не знает? И как ты могла, нет, скажи мне, как ты могла не предупредить меня в ту ночь?.. Разве ты не понимала, что я буду искать, что я ошалею. Ведь ты у меня одна! Одна…
— Я знаю, папа…
— Ну как ты к нему относишься? — требовательно повторил Петр Ильич.
— Не знаю.
К горлу, к глазам
— Но он тебя любит. Он хочет жениться на тебе. Он со мной говорил.
— А я его не просила хотеть жениться.
— Ловко! — ответил Петр Ильич. (И вдруг стал очень-очень справедлив.) — Девочка, это нехорошо. Это же с твоей стороны легкомыслие, жестокость. Он искренне, может быть… А я… Я, признаться, думал…
— Перестань, папа.
— Как так перестань? Он мне не нравится, — сказал, ликуя, Петр Ильич. — Есть в нем что-то… что не вызывает доверия… Богема!.. Нет, Вика, это, конечно, не тот человек… Скоро мы вместе будем над ним смеяться…
— Папа, не смей!
— Что именно?
— Не говори о нем плохо, прошу тебя. Он — хороший, ты же не знаешь! Я таких людей, как он, ни когда не видела! Он — славный, ни на кого не похожий. И у него собака… Он живет один. Совсем один. В лесу. С собакой.
— Откуда ты знаешь, где он живет?
— Как так — откуда! Я ж у него была.
Петр Ильич встал, подошел к окну.
— Девочка, я пройдусь, — сказал он тихо. — Тебе ничего не нужно?
— Нужно. Пирожное.
— Принесу, — надевая шляпу, ответил Петр Ильич.
…Он отправит ее домой! Больше он ничего придумать не может. Не умеет, не может. Он за нее в ответе перед собственной совестью, перед Викиной матерью. Нашла дорогу в какой-то шалаш… Все это может кончиться дурацким, необдуманным браком. Он отправит ее домой — это лучшее, это единственное, что он может придумать, право…
Велики достоинства человека: «У него — собака!» Тонко, логично и убедительно. Одним словом, — домой, домой!
Решил — и будто тяжесть спала с души.
Купив пирожных, он возвратился в гостиницу. Вошел в номер, спокойно поцеловал дочь и заказал чай.
В летнем платье, в тапках и отцовской соломенной шляпе, она теперь часами просиживала на балконе. Вскидывала по-детски на перила большие, тяжелые руки.
— Папа, мне это примерещилось?.. Папа, я помню какой-то балкон.
— Балкон?.. Подожди. Да, да… Мы тебя выкатывали в коляске. Только ты помнить этого не можешь. Тебе было несколько месяцев. Это было в Разливе.
— Нет, я помню, я помню! Балкон… А над ним — навес, верно, папа? И мама в голубом платье… (Она осеклась.) Папа, а мыльные пузыри были? Я пускала мыльные пузыри? А еще я помню, ты купил мне новые туфли. Они скрипели. Я думала, это очень красиво, чтобы скрипели. Я думала, все про меня вот как думают: «Идет девочка. Счастливая девочка… До чего скрипят туфли!» Я стояла на лестнице в новых туфлях и вроде бы пускала пузыри. Пузыри летели… Ударялись в большое окно на лестнице. А я думала: «Бедный, он, наверно, не хотел лопнуть». Я стояла на лестнице? Скажи!
— Стояла, стояла…
— Ты несерьезно. Ты не вникаешь. А потом — я помню еще вот что: как твоя няня принесла мне кастрюлечку. Она сказала: «Играй на здоровье, деточка». Была кастрюля?
— Право, не помню.
— Ну как же тебе не стыдно?.. Я была маленькая, а все помню. А ты ничего, ничего не помнишь. А еще ты должен был ехать куда-то, а я все думала: если ты каждый день меня столько целуешь, сколько раз ты меня поцелуешь, когда станешь со мной прощаться? А ты — ничего такого. Прижал меня, махнул рукой и пошел… И еще я помню, мы пили чай. Я взяла леденец, который принесла няня, и кинула в блюдце. А мама хлопнула меня по руке… — И снова Вика замолчала и прикусила губу.
Постучали в дверь. Вошла горничная и протянула Вике цветы.
Она робко взглянула поверх цветов на отца.
— «Папа, папа, — сказал, поддразнивая ее, Петр Ильич. — Это было, было? Он прислал мне цветы… И я, помнишь, еще на балконе сидела, а ты — стоял. А у него собака была. Верно, папа?»
Кто нынче думает о цветах?
Эстонцы.
Здесь увидишь цветок в кабине вагоновожатого, на телеграфе, в окошке телеграфистки, в комнате гостиницы, где утюг и доска для глажки.
Не очарование дочери, — в ней, как полагал Петр Ильич, не было поэтического, а только чувственное очарование, — заставило ее поклонника подумать о цветах. Привычка. Привычка всюду видеть цветы.
Горничная сияла. Нормально: Петр Ильич отец, у него дочка на выданье. В гостиницу приходит музыкант. Блондин. Звать — Мишелем… Валет из колоды карт. Эдакий рыцарь со стула в ратуше!.. В одной руке — дурацкий футляр, в другой — букет… Так он думал, а в ответ ему смеялись глаза пожилой горничной. Она была уверена: он счастлив вниманием, которое оказывают его выросшей дочке.
Петр Ильич завязывал галстук. Стоял спиной к окнам. И вдруг под балконом раздался свист. Вика наклонилась через перила. Ее спина, затылок, все движения ее большого тела были похожи на повадки собаки, услышавшей свист хозяина.
— Вика!.. Что это значит?
Она взглянула, щурясь со света, в темноту комнаты.
— Как это что? А он приходит каждый день.
— И свистит каждый день?
— Ну да…
Петр Ильич глянул вниз.
Задрав голову, под балконом стоял трубач. Лицо его было властно. Лицо вполне нормального дрессировщика.
Музыкант щурился. Увидев Петра Ильича, едва наклонил голову. (Стоит ли, на самом-то деле, чувствовать себя виноватым перед отцом, если сумел укротить его строптивую дочь.)
— Вика! Я, право, не понимаю. Ты что ж, собака? Я просто не нахожу слов.
— Он говорит, что не может сюда ходить потому, что ты дурно к нему относишься. Он не хочет тебя огорчать.
— Что?! — сказал Петр Ильич. — Вот так так… Приходить — огорчительно. Свистеть, ломать тебе ноги, уводить тебя по ночам, — согласись, что это самое что ни на есть разлюбезное для меня дело.
…«Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом», — говорил он Зине, подсмеиваясь над собой, разводя руками и сдерживая вздох.