Светоч
Шрифт:
– А то нет? – ворчал поживший Вадим, крепкой рукой поглаживая бритый затылок. – Как есть дурень. Сидел бы дома с женой, внуков ждал. Жрал бы, да спал, – обернулся к десятку воев: – На конь! Тихим ходом, ступай! Оська, пёсий нос, костёр потуши! Займется, так лес вчистую выгорит!
Еще малое время были слышны шутейные перебранки меж воев, звон броней и лошадиной упряжи, а уж потом небольшой отрядец тронулся и вышел на большак. Шли ходко: весна выдалась холодная, не донимала зноем и пылью дорожной, бодрила прохладным ветерком бывалых мужей.
Глеб шел впереди всех, крепко держал поводья большого
Глеб знал наверно, что отец его – глава рода Чермных – княжьего стола не желал: посадники за такую честь три шкуры драли. И дружину води, и споры ряди, и с соседями уговаривайся, иной раз и золота отсыпь, куда надобно. Но чуял беду близкую от Скоров, и не хотел утратить род, а вместе с ним и земли, что давали обильный урожай. Новый князь не желал упускать жирного куска из зубов, потому и любой крепкий род расшатывал: где дружину пускал веси пощипать-обездолить, где и клеветал, и навет творил. Уж не впервой Чермным обсказывали, какие они кровавые и лютые, во всем Глеба виноватили. Да и отец велел на подворье не показываться, мол, беда за тобой по пятам бродит. Изверг32 из рода и слезы отеческой не уронил по сыну.
Глеб, разумный не по годам, знал, что власти стяжать просто, а удержать ее – нелегко. Плата уж очень велика – живь ближних, кровь людская, мука и недоля, а уж после и голод; чай, мертвяки репищ не насадят, хлеба не взрастят. Шел в Новоград, чтобы выйти на вече, искать правды, себя виноватить, но род свой сохранить. Хотел обсказать, что княжьего стола Чермные не желают, тем и прекратить напасти от дружины Скора. Шёл на заклание, знал, что выйти живым сможет только по большой удаче. Но уповал на милость Перуна, чью печать носил на себе с младенчества, и на слёзы матушки, что убивалась о нем ежедённо: клала требы богам за сына-изверга, молила пресветлых не оставить милостью своей ее кровиночку, Глебушку.
– Нет, ты ответь мне, пёсий нос, с чего ты в Новоград лезешь? Ты ж дикий. Тебя на вече освистают, ты не снесешь и пойдешь резать. Тогда ко всем нам и придёт Карачун33. – Вадим удобно устроился в седле, рассупонил плотную шерстяную рубаху.
– Сделаю то, что должон, а там как будет, – Глеб и сам скинул меховой мятль34: солнце пригревало. – С меня голову смахнут, а от Чермных отстанут.
– Дурень, – Вадим аж брови возвел в изумлении. – Это ж верная смерть! Сам себе тропку в Навь справить хочешь? Батька твой на подмогу не притечёт, чай, сам разумеешь, – сказал сивоусый и головой поник, сокрушаясь.
– Живь моя – монетка мелкая. Кто я есть? Изверг, без жены и
– Тьфу, пёсий нос! В Усадах, чай, не молокососы ратились супротив тебя! Одних воев боле трёх десятков, да все мечные. Первые высвистали, веси наши шли вырезать. Ты ж всех и оборонил!
– А кто об том знает, если я их всех и порубил? Навет творить легко, отмываться от него тяжко. Для всех я Глебка Чермный, лютый волк. Если так назвали, стало быть, есть за что. Оно и неплохо, Вадим, пусть опасаются. Лишний раз не сунутся. Разумел?
Глеб говорить-то говорил, но за собой знал – зол. На людей, что, завидев его, прятались, на отца, что слухов скверных не пресекал, опасаясь мести княжьей. Но боле всего на Скоров, что виделись змеями злоязыкими, у которых нутро ядом сочилось. Самому себе не хотел признаться, что в Новоград едет не уговариваться, а мстить. Однако дал себе зарок меча не доставать, пока слова не кончатся.
Вадим не ответил, только сплюнул зло сквозь зубы и тронул коленями бока крепкого своего коня. Отстал от Глеба на десяток шагов и принялся ворчать на воя, что попался случаем под горячую руку дядьки Чермного.
Отрядец прошел краем Россохинского леса, миновал перелесок и выехал к малой веси. Глеб зло поглядывал на то, как люди разбегаются в страхе, а прозрачный весенний воздух звенит тревожным криком: «Лютый! Глебка Чермный! Волк идёт!». Должно быть, с того осердился, и, проезжая мимо подворья, пнул ногой столбушок невысокий. Кто ж знал, что тот прогнил, и так легко качнется и рассыплется? Крики стали громче, детский плачь ударил по ушам, словно молот кузнечный.
Глеб зубы сжал, едва унял в себе гнев непрошенный! Ухватил рукой Перуново Колесо35, зажал в ладони; уберег Златоусый36, сдержал от дурости и пелену яростную с глаз смахнул. Но Чермный не оставил народец без ответа ехидного: выезжая из веси завыл волком, да громко так, заливисто. Тем и напугал бабу, что пряталась за избой; та взвизгнула, да и уселась на землю. Глеб видел, как она открывает и закрывает рот, будто рыба на бережку.
Дальше ехали в молчании: кто посапывал на ходу, кто грыз сухарь последней муки, а кто тихо напевал во славу богов светлых и всяких иных, каких привык почитать с рождения. У Загорянской веси лошадей понукнули и прошли быстро меж опустевших подворий.
– Глебка, не инако упредили, что мы идем, – Вадим нахмурился, дернул себя за сивый ус. – Видал? Пусто все. По схронам уселись.
– Оно и лучше, – Глеб не смотрел по сторонам, – Ходу давай, Вадим, иначе не поспеем к насаде в Вешень.
– Ужель один пойдешь в Новоград? Дурень, как есть дурень.
– Один. А ты, сивоусый, язык прикуси. Еще раз дурнем назовёшь, я тебе по сопатке тресну, и не погляжу, что ты дядька мне. Я Глеб Чермный, Волк Лютый. Пусть и бывший, пусть и младший, но сын главы рода. Если ты, родня, лаешь меня, то с чего ж чужим меня почитать? – и сказал-то негромко, незло, но Вадим голову опустил виновато.
– Ладно, не лайся. Как я тебя отпущу? Глеб, вот как хочешь, а пойду с тобой, – Вадим стукнул себя кулаком в грудь, да так, что от рубахи поднялась пыль, которая прилипла дорогой.