Светозары
Шрифт:
На следующее утро я проснулся с каким-то непонятным чувством тревоги. Долго думал: что же случилось? Наконец вспомнил: ах вот оно что! Тамарка-то Иванова… изменила мне…
Стало еще горше, я даже поплакал маленько. И припомнил, как недавно ходил к матери на ферму, где и Тамарка тогда работала дояркой. В мамином коровнике мне все нравилось. Я любил запахи навоза и парного молока, перемешанные с тончайшим ароматом лугового разнотравья. Особенно любил время дойки коров.
Вот в одном конце коровника дзынькнули первые тугие струйки молока о пустой подойник. Такой же звук, как эхо, повторился в другом месте, еще и еще, — и вот уже всё полутемное помещение наполнилось тихим
Я стою за маминой спиною. Ее руки неуловимо мелькают под выменем коровы, в подойнике буйной опарой вздымается белая шапка пены и витые струи уже не звенят, а сытно урчат, глубоко пробивая пену…
Я направился в сенник, что стоял поодаль от коровников, проверить расставленные на крыс капканы. За плотно прикрытой дверью услышал какую-то возню и глухой, сдавленный плач. Я изо всей силы торкнул ногою в дверь. Из темноты выскочила Тамарка, тиская на груди разорванную кофту. Она дико зыркнула на меня и, громко всхлипывая, бросилась прочь.
Шкандыляя на негнущейся ноге, из сенника вышел Илюха Огнев. Маленькое птичье лицо его было в кровавых царапинах.
— Што тебе здесь надо? — заорал он, увидев меня.
И начал длинно материться, неразборчиво гундосить в нос. Мне всегда казалось, что чисто говорить Илюхе мешают зубы. Крупные, желтые, они лезли наружу, будто у Илюхи полный рот жареных тыквенных семечек. Потому и верхняя губа постоянно ползла к носу в звероватом оскале…
И теперь, лежа в постели, я пытался как-то связать этот случай с Тамаркиным замужеством. Но ничего у меня не получалось. Взрослые говорят: если выходить за человека замуж, надо его любить, размышлял я, а какая же это любовь, если Тамарка поцарапала Илюхе всю морду? Да, ну а что такое любовь? Вот я до вчерашнего дня любил Тамарку, мог бы и в прорубь сигануть, если б она сказала. Дурак, конечно, был. Что в ней хорошего? Глаза? Так они блестят, как стекляшки у плюшевого медвежонка — только и всего. Нет, любовь — это что-то не то…
Вечером в нашей избе собрались бабы. Видно, женитьба бригадира растревожила их не на шутку. Отвыкли они от подобных событий за три года войны.
Похудели, потускнели бабоньки, лица осунулись да заветрели на беспощадном степном солнце, одни лишь лбы у всех молочно белеют — почему-то в поле женщины всегда работают в повязанных до глаз платках. Только Мокрына, Прокопия Коптева жена, кажется, еще толще стала. «Животная, а не человек, — отзывалась о ней моя бабушка. — Ничо к ней не прилипает. Наварит картошечных очисток пополам с подсолнечными шляпками, навернет цельный чугунок — и хоть бы понос прохватил. Зимой в одних опорках на босу ногу гарцует, а уж работать возьмется — черенки у вил трещат. Жеребец, а не баба! Да только к работе-то не шибко прилежна. Анадысь захожу к ней — храпит себе на полу среди бела дня, ажно пузыри отскакивают. А в избе грязища — черт ногу сломает. Мухотищи расплодилось, так и гудет, глаза вышибает. «Мокрына, — говорю, — ты хоть бы порядок в избе-то навела, свежему человеку и зайти стыдно». — «Кому стыдно, — отвечает, — пущай не заходит». Вот и весь ее сказ!»
Теперь, сидя в нашей избе, Мокрына раскуривала огромную самокрутку, и дым валил из ее рта, как из печной трубы.
— Задушишь нас всех своим табачищем-то, — вышла из терпенья тетка Матрена Гайдабура.
— Нюхайте, нюхайте, а то уж, поди, забыли, как мужиком пахнет, — хриплым басом захохотала Мокрына.
— Дак, забудешь, — вздохнула Дунька Рябова, мамина подружка. — По нынешним временам — и дед Курило первый парень на селе.
— И вот
Тетка Матрена всхлипнула, промокнула глаза уголком платка.
— Шибко уж слезы у вас близко, — заругалась на нее бабушка Федора. — Чуть што — и нюни распускаете. Ты моли бога, чтоб Санька твой живой-здоровый вернулся. Не такую еще кралю себе отхватит, не Тамарке чета.
— Девка уж больно хороша, — вмешалась мама. — И в кого только такая красавица уродилась?
— Ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца, — снова захохотала Мокрына.
— На личико — яичко, а внутри, может, болтушок, — сказала бабушка.
— Оно так, — поддержала Дунька Рябова. — Правду говорят: с лица воды не пить, лишь бы ум не купить.
— Дак я слышала — по доброму согласию у них? — продолжая всхлипывать, спросила тетка Матрена.
— А кто ж их знает, — отозвалась Дунька. — Мне другое сказывали — будто изнасильничал он Тамарку, запугал. И Анне, матери ее, пригрозил: если, мол, пикнешь — голодом заморю, тягла не дам дров или сена привезти.
— Да это што же такое на свете деется? — опять возмутилась Киндячиха. — Неужто на него, идола, никакой управы, никаких властей нет?
— В таких делах власти не помогут, — рассудила бабушка Федора. — Вот ежели бы Тамарка пожаловалась…
Посудачили бабы, повздыхали, даже всплакнули гуртом о живых и погибших мужьях да сыновьях — с тем и разошлись по домам. Завтра, чуть свет, снова в работу впрягаться…
5
И натерпелись же мы страху в ту ночь! Сейчас вспоминаю — поджилки трясутся…
Был конец августа — время холодных зорь. Уже и утренники перепадали: выйдешь раненько во двор — крыши побелены инеем, соломинки на темной земле серебрятся, как вязальные спицы. Трава хрусткая и будто мукою посыпана. А с огорода веет ядреным запахом побитой холодом картофельной ботвы и конопли.
Такую приятную картину по утрам видели те, кто ночевал дома. А мы продолжали пасти быков, и ночные холода становились для нас все невыносимее. Теперь уже не спасали и бычьи шевяхи, к которым мы бежали наперегонки, завидев издали желанный парок. Совсем оскудела трава, скудными стали и шевяхи. Приходилось тереть нога об ногу, чтобы размазать тепло.
Наши ноги залубенели, потрескались и покрылись кровавыми цыпками. Мы их смазывали сметаной, гусиным жиром, но и это уже не помогало. Зато подошвы так задеревенели, что по стеклу пробежишь — и не поранишься.
Большой было радостью, если находили копну прелой соломы или сена. Уберешь верхние сухие пласты, залезешь в самое нутро, в затхлую горячую сырость, — и спи до утра, как на печи. Но спать-то всем нельзя, кому-то по очереди надо караулить стадо.
Быки здорово уставали за день, но голод для них был сильнее усталости. Полежат часок и снова разбредаются в поисках скудного корма. Рогатый дьявол Шаман, опытный вожак стада, в любом месте безошибочно находил посевы овса или пшеницы и пер туда с тупым, яростным упрямством, ведя за собой всех своих собратьев. Он и спал-то всегда одним глазом, а другим настороженно следил за пастухом: стоило только тому, сморенному сном и усталостью, прикорнуть хотя бы на минутку, бык бесшумно поднимался, расталкивал рогами остальных, и в мгновенье ока весь табун исчезал, как сквозь землю проваливался. Сравнение «неповоротливый, как бык», наверное, придумал человек, который никогда не имел с быками дела.