Светозары
Шрифт:
Класс выжидательно притих. Растерялась и наша старая учительница Анна Константиновна. А калмычата подошли и протянули к ней руки.
— Мы хотим кушать, — сказал один.
— Мы ходим кушать, — слабым голоском, словно эхо, повторил другой.
— Ребята, — обратилась к классу учительница, — может быть, у кого-нибудь, что-нибудь?..
Кто-то из девчонок поднес калмычатам две вареных картошки, а кто-то отдал кусочек ржаного пирожка. Они поделили все поровну, проглотили, не жуя, подождали маленько. Но еды больше ни у кого не оказалось. Они постояли и ушли, тихо
Потом они стали приходить в школу каждую неделю, но в класс больше не заходили, а ожидали в коридоре перемены, и мы отдавали им все, что удавалось принести из дома. Они уже не съедали наши жалкие подачки, сухари и вареные картофелины, тут же, а складывали в сумку и уносили с собой.
Там есть еще ребятишки, — объясняли они и показывали в сторону своего жилища.
Они хорошо говорили по-русски, рассказали, что у себя на родине ходили в русскую школу.
Мне кажется, вначале мы не питали к ним никаких других чувств, кроме простой человеческой жалости. Но постепенно отчуждение стало проходить. Да, может, и впрямь предатели, — рассуждали мы, — но взрослые, а не эти же мальчишки.
Дети вообще сближаются между собой быстрее и понимают друг друга лучше, чем их родители. Но странное дело: сами ребята говорили о своих сородичах всегда плохо и даже не хотели называться своими калмыцкими именами. Один назвался Колею, другой — Васей. Ну мы их так я стали звать.
Коля был постарше и покрепче, а Вася — одна тень, а не человек. Идет, идет, и упадет, споткнувшись на ровном месте.
Однажды Ванька Гайдабура начал уговаривать нас посетить жилище калмыков. Признаться, мы еще немножко робели, да и Коля с Васей, когда узнали, не проявили особого гостеприимства:
— У нас шибко плохо, — сказал Коля.
— Шибко-шибко плохо, — эхом повторил Вася.
Но Ванька все-таки уговорил, и человек пять пацанов из нашего класса решились.
То, что мы увидели в бывшем свинарнике, ошеломило даже нас, успевших и горя хлебнуть, и наглядеться всякого. Я и теперь не могу об этом вспоминать без душевного содрогания.
Представьте большое помещение с низким потолком и крохотными окошками. Даже днем полумрак, чадят едким дымом две растрескавшиеся глинобитные печки, которые почти не дают тепла, поскольку слеплены как попало, без всяких там «колодцев» и «колен», — дым вместе с теплом выходят напрямую. Холодно, сыро. На полу липкая грязь, и вонь такая, что некоторых из нас, вошедших со свежего воздуха, слегка подташнивало. Почти все обитатели лежали на нарах, в мокрой гнилой соломе, накрытые шубами и просто овчинами. Да и всех-то осталось не так уж много, а маленьких детей не стало совсем — повымерли.
Никто нас не встретил и не приветил. Мы потоптались у порога и поспешно, толкаясь в дверях, выбежали на волю.
Шли домой и всю дорогу непривычно молчали. Ну, не то что находились в глубоком раздумье… Просто начали понимать нечто такое, о чем до этого не задумывались: не мы одни живем худо, и не только бедность всему виной. Есть какая-то неведомая сила, перед которой все мы беззащитны…
А при очередной встрече с Колей и Васей
— Вы правда предатели Родины? — напрямую спросил у калмычат Ванька Гайдабура.
— Правда, — потупившись, ответил Коля.
— Мы — предатели, — тихо и покорно повторил Вася.
— И скот прятали, и колодцы закапывали, чтобы уморить советских бойцов?
— Ага.
— А сами вы это видели? — спросил я.
— Нет. Мы не видели, — сказал Коля.
— В нашем селе никто этого не видел, — подтвердил Вася.
— Как же так? Сами не бачили, а говорите! — возмутился Ванька.
— Не мы говорим. Все так говорят, — в Колином голосе прозвучала обреченность. — Большой начальник так сказал, когда нас выселяли из дому. Большой начальник врать не будет… Калмык плохой человек.
Вот и поговори с ними! Это как же надо запугать, под какими угрозами внушить такое?!
Как-то в разговоре у Коли вырвалось:
— Эх, был бы я русский! Родился бы в Сибири!
— У вас плохая Родина? — спросил кто-то из нас. — Там ведь, говорят, такая же степь, как здесь.
— Нет, — Коля упрямо мотнул головой, — наша степь лучше. У нас лесов нет совсем. И даже кустов. Все-все голое. Песок да типчак.
— Потому и лучше?
— Потому и лучше, — уверенно подтвердил Вася.
О посещении калмыцкого жилища мы договорились сразу же рассказать дома взрослым. Нельзя же было все так оставлять, что-то же надо было делать.
— Ах, нечистая сила! Ах ты, дьявол безрогий! — не дослушав мой рассказ, напустилась на меня шебутная бабушка Федора. — Да какой же леший вас надоумил туда итить? Там же зараза всякая! А ну, раздевайся, сымай портки — вшей смотреть буду!
— Да мы только постояли у порога, — оправдывался я, зная по опыту, что слова у бабушки не расходятся с делами.
— То-то, што у порога! — смягчилась бабушка. — Говоришь, и мертвые рядом с живыми на нарах лежат? Брешешь, поди-ка, все? Да это как же можно? Ведь какие онe ни есть — это же люди, твари господни… Это куда же начальство-то смотрит?
Бабушка Федора подняла шум по деревне, и, видать, не одна она, потому что вскоре собралось собрание, на котором решили оставшихся в живых калмыков разобрать по домам.
Не помню уж, как их делили, но нам достался крохотный старичок с рыбьими глазами. Да, да, у него были, как у рыбы, совершенно круглые, белесые и неподвижные глаза.
Он уже не мог ходить, мы с дядей Лешей привезли его из бывшего свинарника на санках, и дядя сразу отнес его на руках в заранее натопленную баню. Он сам его помыл, а шубные клочья, заменявшие одежду старика, прожарил на раскаленной каменке.
Бабушка Федора приготовила поесть из заветных запасов, хранимых ею про самый черный день — на случай чьей-то болезни или — мало ли чего? Помнится, даже бутылку костяники с сахарином достала из подпола.
Сама она старичка и кормила. Дала ложку овсяной каши, блинчик с постным маслом и чайную ложечку костяники. Старичок просил еще, протягивал к бабушке руки. Но она отрезала: