Светозары
Шрифт:
— Что за кучер, коня замучил! — подбадривает бабушка. — Стегни-ка кнутом, а то уснет на ходу.
Но Пеганка сама вдруг взбодрилась, громко всхрапнула, наддала ходу. Я оглянулся: бледный свет замерцал вдали, широкой полосою погнался следом за нами. Уж не машина ли догоняет, светит фарами? Но нет, зарево оборвалось, погасло, а слева поднялось снова, столбом уперлось в самое небо, на миг высветило облака и стало опадать, рассеиваться по степи.
— Светозары, — спокойно сказала бабушка. — К дождику, должно. Вишь, Илья-пророк серянки подмочил — чиркает, чиркает, а прикурить не может.
Я сразу успокоился. Чудная она, моя бабушка Федора! Все объясняет на свои лад, и никаких у нее нет тайн и загадок. У нее и там, на небе, все так же, как у людей
У нее, у бабушки, даже сказки свои, совсем не похожие на те, которые рассказывал покойный дед Семен. Как теперь я понимаю, дед против бабушки был неисправимым фантазером и романтиком. В бабушкиных же сказках нет никаких чудес и фантазий: ни волшебников, ни колдунов, ни разных там Змеев Горынычей, а действуют обыкновенные люди: жадные и щедрые, хитрые, злые, добрые, умные, дураки. Рядом с ними — всякая чистая и нечистая живность, которая или прекрасно уживается с людьми, или вредит им, но все происходит без ковров-самолетов и скатертей-самобранок, а так, как в обыденной жизни… Бывало, долгим зимним вечером пристанут младшие, Петька и Танька, как с ножом к горлу:
— Ба-а, расскажи сказку.
— Да отвяжитесь вы, лихоманка вас задери! Каки сказки? Белье не стирано, куделя не прядена, Петькина рубаха не чинена, картошка не чищена… Каки сказки?
— Ба-а, хоть маленькую…
— Ну, дак вот, рази што маленькую, — бабушка садится за свое заделье, ребятишки — на пол, около ее длинной юбки. — Ну, дак слухайте. Жил в старое время один мужик, а уж до того жадный и глупой был — не приведи господи! Избенка-то у его была дерном крыта, летом вырастет на крыше трава, — жалко, все ж таки сено, а как его взять — не скумекает. Вот и зачнет тащить корову на крышу, штоб она травку ту съела — кожилится, аж глаза на лоб… А то приходит как-то сосед к тому мужику, а его баба блины как раз печь начала… Испугался мужик; ну, как за стол напросится суседушко! Не так ему блины жалко, как сметану. А сметана-то в подполе — достать не успели. Вот хозяин схватит тайком блинок — да туда, в подпол. Там и съест со сметанкой и назад вылазит. Сосед ему: «Ты чо это, как блоха в штанах, прыгаешь взад-вперед? Белены наелся?» А мужик: «Не белены, а блинчиков со сметаной!» Такой уж он был, тот мужик, глупой да жадный — прямо смех и грех!..
Бабушка замолкает, шурует веретешкой — прядет куделю. Ребятишки некоторое время сидят с раскрытыми ртами, потом удивляются:
— И все?
— А какого вам еще лешака? — возмущается бабушка. — Нy, коли не надоело, дак слухайте дальше… Нанял как-то тот мужик в пастухи ведмедя, своих телят пасти. Полушка за телушку. А он, тот мужик-то, тем и хитрый был, что долги платить не шибко-то любил… А надо: ведмедь наседает. И чо же удумал хитрый мужик? «Ты, грит, не взыщи, Косолапый, растерял я все свои деньги. Как скрозь землю провалились!» А ведмедь — не будь дураком — телят всех подрал да съел, а хвосты в землю воткнул. Приходит мужик: «Иде мои телята?» — «Дак, сам баил: деньги скрозь землю провалились, — это ведмедь ему. — Вот я и загнал телят под землю, деньги твои искать. Вишь, одне хвосты торчат…»
Теперь мы ехали берегом Чанов. Короткие вспышки светозаров до горизонта высвечивали спокойные воды озера.
Было, однако, уже за полночь, лошаденка наша устала, — уж и кнут не помогал, — она еле переставляла мосластые ноги.
— Может, остановимся? — предложила бабушка. — Подкормим маленько Пеганку, да и сами прикорнем часок-другой.
По пологому песчаному берегу мы подъехали к самому озеру, лошадь жадно потянулась к воде, я насилу сдерживал ее вожжами: нельзя давать пить, пока не остынет. Я распряг ее, туго перетянул волосяным путом передние ноги у самых копыт. Пеганка, тяжело топоча, запрыгала
Почти на ощупь насобирали мы по берегу намытого иссохшего плавника, похожего на обглоданные кости, развели костерок. Чай из озерной воды приправили смородиничником, но он все равно отдавал сырой рыбой и няшей. Однако попили с наслаждением, перекусив рассыпчатой и остистой овсяной лепешкой.
Растрясли на телеге слежавшееся сено, застелили его поверху домотканой дерюгой. Бабушка сразу же и уснула, по-ребячьи свернувшись калачиком, а я все ворочался — и усталость не брала. Что-то мешало мне забыться и уснуть, должно быть, эти светозары, полыхавшие всю ночь. Откуда они возникают в предосенние темные ночи? Может быть, отблески далекого северного сияния доходят до нас? Нет, этот странный свет рождается и умирает прямо здесь, в степи. Скорее всего, где-то близко, за горизонтом, бушуют невидимые отсюда грозы…
Но гроза — привычно и понятно, а этот холодный, мертвенный свет… Вон и Пеганка неспокойна, все жмется ближе к телеге, вскидывает голову и тревожно всхрапывает при каждой вспышке. Я плотно закрываю глаза, прижимаю к ним ладони, но все равно ощущаю судорожно бьющийся призрачным свет, словно проникает он в меня не только через зрение, но через все тело.
Нет, не уснуть. Я тихонько поднимаюсь, подхожу к воде. Она даже у берегов черна, как деготь, а дальше и вовсе встает сплошной непроглядной стеною. Но вот что-то дрогнуло вдали, будто и вправду кто-то невидимый чиркнул спичкой; бледный свет упал на воду, скрылся в ней и стремительной полосою потянул вдоль озера, словно по дну его, там, под водой, промчались всадники с горящими факелами.
И снова темень, ни звука, ни огонька… Я чувствую, как от напряжения каменеет спина и больно пальцы, сжатые в кулаки. А там, за озером, опять чудится нервная дрожь темноты, там разверзлась вдруг земля и вымахнул из нее громадный человечище в белом, и воздел руки кверху, касаясь облаков, и побежал, весь дергаясь и приседая, падая и поднимаясь, прямо по камышам, по черной воде, по далеким перелескам… Так бежала когда-то по утренним сугробам босая, в одной белой холщовой рубахе наша соседка бабушка Кулина, первой в нашей деревне получившая похоронку на одного из четырех своих сыновей. И я вижу ее так близко — длинную, скелетно-костистую, с растрепанными седыми космами, с черным провалом кричащего рта, и даже слышу этот крик, жуткий, без роздыха, полный звериного отчаяния и смертельной тоски… Да что же это со мною, господи?! Отчего так больно сжалось сердце и жесткой удавкой перехватило горло, и нет моченьки крикнуть, позвать на помощь?..
А над землей бегут и бегут призрачные дрожащие тени, быстро меркнут и возникают вновь, — не табуны ли это белых диких коней пластаются под степью в бешеной скачке, в вольный ветер свистит в их серебряных гривах, и земля гудит и вздрагивает от топота копыт ли или от дальних громов? И нет уже страха, нету боли, и все существо мое охватывает тревожное, мучительно-сладкое предчувствие чего-то большого и прекрасного, и я вспоминаю, что было уже со мной такое, было! Было в ту зимнюю ночь, когда из книжных корок вырезывал я игрушечных лошадок для украшения елки, и лошадки эти вдруг ожили, обрели стать и плоть и помчались по степи с развевающимися гривами, а сердце мое сжалось от предчувствия чего-то таинственного и страшного, что, наверное, всю жизнь будет мучить меня, звать в неведомую, недоступную даль…
4
А утром я сочинил первые в своей жизни стихи. Теперь уж не помню их наизусть, осталось только какое-то смутное чувство восторженности, — были, наверное, там и полыхающие светозары, и скачущие по степи кони, и еще что-то в этом роде, по-детски наивное и беспомощное. И помню еще, что именно с тех пор стала частенько посещать меня странная музыка, скорее даже какой-то неясный гул, который томился во мне, просясь, чтобы я выкричал его стишками или песней…