Светят окна в ночи
Шрифт:
— И знать не надо! Чувствую, без уважения относишься.
В общем, заклинило их на этой теме, и, как обычно в таких случаях, не столько понять друг друга хотели, сколько мерились характерами, пока Гумер решительно не поставил точку:
— Больше ко мне вопросов нет? — И встал.
— Пока нет, — ответил Ирек сквозь зубы. — Поработаем — появятся. И тогда я их задам.
— Ну, если появятся… — кивнул Гумер.
Полгода они практически не встречались — в отделе главного механика, кроме Гумера, комсомольцев больше не было, а вот в цехе, где работала одна молодежь, им пришлось говорить, и не раз, и не два — наедине
Ирек за полгода поднаторел в выступлениях, стал гибче и ловчее — сказывалась школа Сафарова, которым он, в самом деле, восхищался. Тут Гумер по всем статьям проигрывал — мешала уверенность в том, что, если ты откровенен и прям, тебя кто угодно поймет — и друг, и недоброжелатель. Друзья, действительно, понимали, а недруги успешно пользовались открытостью Гумера, ловко подставляя его. Восстал, к примеру, против того, что средства от сданного цехом металлолома записывали на комсомольский счет фабрики.
Думал, против иждивенческой позиции Ирека выступает, а оказалось — против генерального директора объединения и горкома комсомола, которые где-то когда-то полюбовно договорились.
Выступил против отвлечения рабочих на различные соревнования, репетиции и другие общественные мероприятия и вызвал всеобщее недовольство, потому что в выходные дни и после работы мало кто хотел защищать честь (или что там еще?) фабрики. И пришлось ему самому драть глотку и ссориться с людьми, обеспечивая их явку.
Схватился и с Иреком, который лучшего его слесаря, на свою беду умеющего рисовать, выговорил у начальства на месяц для оформления клуба, а пострадал сам: ему и поручили этим делом заняться в свободное от работы время. Пришлось того же слесаря просить-уговаривать и чуть ли не за руку водить в клуб по воскресеньям.
Словом, каждый его протест со вниманием выслушивался, меры принимались, но другим концом, что называется, непременно стукало по его, Гумера, голове.
Другой бы, может, задумался наконец — сколько же надо учить уму-разуму? — так, наверное, и считал хитроумный комсорг, хладнокровно расставляя ловушки на дороге у своего противника и терпеливо дожидаясь, когда тот, по крайней мере, перестанет лезть не в свои дела. Но Гумер упрямо гнул свою линию, и скоро Ирек убедился, что и у прямой тактики есть преимущества.
Но это произошло много позднее, а пока Гумеру предстояло еще разобраться с другой историей, которая странным образом соединила два полюса его жизни: возникшую словно бы из небытия Зифу и этого верткого, хитрого демагога Ирека, за спиной которого маячила зловещая тень Сафарова
…Зифа не выходила из головы Гумера. Клянясь не думать о ней, он и думал, и мучился то тоской, то ревностью, то, взбудораженный нарисованными в воображении картинками ее давней измены, издевался над собой.
Но это было ничто в сравнении с тем, от чего он пытался удержать себя всеми силами: его тянуло на ту улицу, к тому дому, где он однажды увидел вспыхнувшее желтым светом окно! Гумер уже не раз побывал там во сне, как бы проверил самые разные варианты будущей встречи.
По одному выходило, что его не ждали, да и Зифа представилась в образе дежурной в общежитии — крикливой, шумной женщины с необъятным торсом. По другому — никак не мог найти дома и путался в бесконечном лабиринте улиц.
Однажды увидел себя бегущим по крутой лестнице, которая уходила куда-то в небо и там обрывалась на невозможной высоте, и Зифу в черном платье с безжизненно опущенными руками уносил кто-то или некто неразличимый и страшный еще выше — туда, где не было ни лестницы, ни неба… После этого сна Гумер долго не мог прийти в себя и, дав слово забыть о ней навсегда, на другой день же оказался у ее дома.
Окно на втором этаже желто светилось в ночи.
Гумер быстро вошел в подъезд, бегом поднялся по лестнице и нажал на кнопку звонка. Теперь уже поздно что-то делать — ключ в замке щелкнул, и он едва не ослеп от брызнувшего в лицо света.
— Ты?! — Зифа испуганно отступила от порога.
Он молча протянул к ней руки, ткнулся лицом в ее шелковистые пахучие волосы…
Потом она говорила ему, что он стоял так долго.
Он не помнил.
Он помнил только то, как открылась дверь.
Наверное, потому, что это было главное.
И еще, возможно, потому, что это не принесло им счастья.
Он приходил сюда, когда ему было плохо. Так же бесшумно и стремительно открывалась дверь, яркий свет ударял в лицо… Он жмурился, на мгновение замерев на пороге, и молча проходил в комнату, в чужое, ставшее таким привычным тепло, и мучительно искал слова, чтобы разрушить, развеять, уничтожить поселившуюся здесь тревожную тишину. И еще он избегал встречаться глазами со страдающими, виноватыми, молящими глазами Зифы, каждый раз боясь сорваться и высказать ей все, что виделось за ее покорностью. Она это тоже чувствовала и тоже старалась обходиться без слов. Даже близость не приносила им облегчения: он долго не мог заснуть, вслушиваясь в ее тихое дыхание, и глушил в себе обиду, которая накатывалась в эти минуты с особой силой — и за себя, и за нее, и за все, что могло быть и не случилось. И тогда она уже не казалась ни красивой, ни доброй, ни нужной — никакой. Просто рядом лежала женщина, как могла бы лежать другая, если без нее никак уж нельзя обойтись, и вот сейчас он встанет, оденется и уйдет, и забудет, что было.
Зифа тоже не спала, все понимая и давясь невыливающимися слезами, опустошенная и раздавленная своим горьким счастьем, за которое она уже заплатила многим, и готова была платить дальше, только бы он не ушел.
Только бы не ушел, говорила она себе каждый раз, когда он уходил, исчезая порой на две-три недели. Только бы он не ушел, молила она, когда он приходил, молчаливый и неласковый, но требовательный к ласкам, словно в ее исступленной, безоглядной отдаче и искал ответа на терзающие его вопросы.
— Ты меня любишь? — спрашивала она в первые дни.
— Да, — отвечал он таким безжизненным голосом, что у нее перехватывало дыхание.
— Ты меня не любишь, — говорила она спустя день или два, больше утверждая, чем спрашивая, и знала почти наверняка, что он или промолчит, или скажет двусмысленное «нет».
— Нет, — произносил он после недолгого молчания.
— Что — нет? — подбиралась она к нему с другой стороны.
Он пожимал плечами.
Она пыталась рассказать о прежней жизни, как-то объяснить тогдашний свой шаг. Одна встреча, случайная в общем-то, — и туман, ослепление, безумие. Обо всем забыла, от всего отказалась. И такое же пробуждение — открыла словно глаза и увидела вокруг себя пустыню. Выжженную. Черную… Имени Сабира не упоминала, да Гумер и не интересовался. Слушал, смотря в сторону, и молчал.