Светят окна в ночи
Шрифт:
Гумер обошел цех, приглядываясь, прислушиваясь к мерному оглушительному гулу работающих барабанов. Он даже не пытался взглядом охватить эту прорву стучащих, звенящих, шуршащих, булькающих, шипящих, гудящих механизмов, за каждый из которых теперь нес ответственность он, механик цеха.
И впервые со дня окончания института вдруг ощутил почти физически тяжесть того, что взвалил на свои плечи почти добровольно, вспомнив вдруг, как насмешливо (теперь уже в том не было сомнения!) взглянул на него тогда главный механик, как он значительно (и это тоже ясно!) произносил свое тягучее «А то!».
И вроде не совсем чтобы не верил — иначе бы и не предлагал, но и не совсем чтобы был твердо убежден в его
Видимо, спорил там, куда бровями показывал, но ничего не выспорил, вот и предложил скрепя сердце.
Зима в тот год была злой, исходила снегом и буранами. Снега выпадало так много, что бульдозеры работали почти без передышки, нагребая огромные, в рост человека, сугробы по сторонам дорог.
С такой же методичностью и неумолимостью наваливались на сушильный цех поломки. Но их нельзя ни разгрести бульдозерами, ни вывезти за город самосвалами, ни спрятаться от них в теплом доме, как от вьюги.
Гумер дневал и ночевал в цехе, но получалось так, что за одним отлаженным агрегатом выходил из строя другой, затем — третий, и так — без конца, словно кто-то злонамеренный специально изобретал технические головоломки, испытывая Гумера и его людей. Все понимали, что единственным выходом было остановить агрегаты, заменить изношенные узлы и тем самым разом решить проблему.
Но это означало бы длительный простой практически всего цеха, а значит, и провал плана и обязательств.
О таком исходе никто не посмел даже заикаться. И они работали, не считаясь со временем, выбиваясь из сил и надеясь лишь на свое многотерпение и удачу. И в самом деле, несмотря на бесконечные поломки, агрегаты действовали, план каким-то чудом вытягивался, а то, что у ремонтников уже и пальцы не сгибались от усталости и стояли рубахи коробом от пота, никого не волновало. Осунувшийся, почерневший лицом Гумер на планерках лишь поигрывал желваками, устав от нескончаемых попреков и угроз. За полгода он прошел здесь такую школу, что мог с закрытыми глазами разобрать и собрать самую сложную машину, по изменившемуся тембру звука определить, какая деталь барахлит в двигателе. Но его умение, хотя кое-что и значило для людей посвященных, начальством ни в грош не ставилось, когда заходила речь о таких материях, как план, сроки, обязательства, договоры, поставки. Тут он был мальчиком для битья, постоянным козлом отпущения, и главным его оружием в словесных баталиях оказалось молчание или уклончивое объяснение, потому что реальные, действительные причины задержек и отставаний никого не интересовали. Важно было сохранить спокойствие, умело увернуться от острой реплики, перевалить свою вину на кого-то другого, как правило, отсутствующего или вообще недосягаемого для начальства, вовремя признать ошибку и пообещать немедленно ее исправить. Эта хитрая наука постигалась с большим трудом, но основательно.
Теперь он не раз с благодарностью вспоминал работу в отделе, куда не доносились дребезжащие, болезненные, прямо-таки чахоточные тарахтения изношенных до предела агрегатов, разрывающие его, Гумера, сердце.
С благодарностью и теплотой, да — так! Ибо только на дистанции понималось, что та самая бумажная, вроде бы никчемная возня, неторопливое размышление над бесстрастными цифрами, вдумчивое прочтение огромного множества ответов, справок, докладных, рапортов давали возможность взглянуть на производство как бы со стороны и представить его как некий единый организм.
Представить и увидеть, как хрупок и ненадежен он из-за застарелых и давно не леченных болезней, понять, что никакими скороспелыми вливаниями ему уже не помочь — нужна радикальная операция.
И чем больше Гумер думал об этом, тем с большим страхом ждал конца каждого месяца, когда приходила в движение до того сонная, неповоротливая система производственных связей: начиналась чехарда планерок, летучек, заседаний, в цехе постоянно торчал кто-то из начальства. Все что-то требовали, кто-то кого-то распекал, и на механиков смотрели попеременно то как на единственных спасателей, то как на неисправимых бездельников.
В последнюю декаду сушильный цех был лобным местом, на котором «распинали» в первую очередь ремонтников. И за дело, и профилактики ради. А они — работали. И вытаскивали план. И не ждали благодарностей.
Благодарить ремонтников было дурным вкусом.
…Судный день начинался, как всегда, со звонка главного инженера фабрики Сафарова: «Что с агрегатами?»
Вопрос не требовал ответа. Просто у него такая манера говорить — без «здравствуй», без обращения по имени. Гумер терпеливо дожидался второй фразы, с которой, собственно, и начинался сам разговор: «Никаких остановок. Ни по какому поводу. Лично мне докладывай о каждом чепе». — «Хорошо», — отвечал Гумер и клал трубку. Потом, оглядевшись по сторонам — нет ли кого рядом? — говорил какие-нибудь крепкие слова. Для разрядки. Теперь ему надо брать себя в руки, просто-таки скручивать нервы в один узел. Чтобы не сорваться. Чтобы пережить своего врага еще на один час, день, неделю.
Может, враг — слишком сильно сказано. Но с этого момента Гумер сжимался, как пружина, и с ненавистью смотрел в дверь, из которой должен был вскоре появиться злой дух по фамилии Сафаров.
Он никогда не приходил без предупреждения.
Когда он там, в своем кабинете, поднимал трубку, здесь, в цехе, знали, что звонит Сафаров. Даже телефон менял тембр звонка. Во всяком случае Гумер, оглохший от грохота барабанов, не различавший иногда слов рядом стоящих людей, этот звонок слышал.
Главный инженер не приходил, а возникал. Маленький, юркий, с мохнатыми рыжими бровями над светлыми пронзительными глазами, он приносил с собой ощущение тревоги и беды.
В цехе его не любили и боялись. Кто-то всерьез утверждал, что Сафаров может взглядом остановить любую машину. Даже многотонные вращающиеся барабаны. Однажды один из них остановился, когда Сафаров снял кепку, чтобы вытереть пот со лба. Авария произошла из-за прорыва кабеля, но люди связали ее с кепкой главного инженера.
«Слушай, Гумер! — взмолился как-то старый мастер. — Скажи ему, чтоб не ходил сюда. Когда он здесь, механизмы не хотят работать. Или пусть приходит без кепки».
Гумер посмеялся, но просьба запомнилась. Иной раз ему смертельно хотелось пощупать голову главного инженера — нет ли там, под волосами, рожков. Только это было невозможно, потому что Сафаров всегда ходил в кепке. Старой, потертой, с надломленным козырьком.
В штурмовую декаду, когда люди выматывались до чертиков в глазах, они начинали верить во всякую чертовщину.
Но Сафарову на это было наплевать.
Он возникал в самый неподходящий момент, когда в цехе выходило что-нибудь из строя.
Как ему сказать, что поломки происходили из-за его кепки?
А начиналось у них, видимо, так: сначала стычки, потом — ссоры, на людях и наедине, проросшие в устойчивое откровенное недоброжелательство, а то — и вражду. Со временем они, конечно, стали избегать открытых столкновений, да и как иначе? Работа есть работа, каждый занят по горло своим делом, и оба понимали, что, как бы ни складывались и ни сложились уже их отношения, они не могут позволить себе открытого, бескомпромиссного столкновения — тогда кто-то из двух должен победить, а кто-то проиграть. И следовательно, уйти с фабрики. Кто из них первым это понял — неясно.