Свежая вода из колодца
Шрифт:
– Сам Егор Альвин готовит, кто же еще! – сказал Бурлаков.
– А это... а кто к ним в гости из совхоза ходит? Я допускаю, что ходит кто-нибудь на помощь.
– Может, ты хочешь узнать еще, кто спит за них, когда они при луне глину из барьера берут?
– Нет, чего мне, я так говорю, я не со зла, – недовольно сказал Зенин. – Пускай у него, у этого товарища Альвина, дух есть, так сила-то в руках у него из каши берется, а каши у нас с ним одна порция. Где тут закон природы? Не вижу!
– И коровы похожи, – сказала здесь наша кухарка, старуха Прасковья Даниловна, – и корм ровно едят, а молоко разное.
– Так то коровы! – воскликнул Зенин. – А тут люди...
– У тебя одно нутрё, а у Альвина другое, – объяснила Прасковья Даниловна и ухмыльнулась умным, спокойным лицом.
– Нутрё! –
– Не серчай. И у тебя душа, – произнесла наша кухарка, – да скорлупа толстая.
Вскоре Прасковья Даниловна, с согласья Бурлакова, стала готовить для Альвина и Сазонова пищу в артельном хозяйстве и сама ее носила им два раза в сутки; она хотела, чтобы Альвину и Сазонову легче стало жить и чтобы они лучше кормились: мужики сами себе плохо стряпают. Прасковья Даниловна укутывала оба горшка с обедом в свой теплый платок, и два землекопа ели теперь обед всегда горячим.
Время шло далее. Сазонов и Альвин заделывали в балке обнаженные пески и разрушенные покровы, вновь создавая тем древнюю целость природы.
Альвин работал все лучше и лучше. Он выбирал в карьере самую хорошую, увлажненную, прохладную глину, выкапывая ее из глубины разреза, грузил ее на тачку и привозил к месту работы. Такая глина способнее уминалась и трамбовалась, она хороша была в деле и давала прочное срастание с грунтом. Альвин любил земное вещество; хороня глину в углубление, укладывая ее на песчаную постель, он думал о ней и говорил ей про себя: «Покойся. Тебе там лучше будет, ты будешь цела и полезна, тебя не размоет вода, не иссушит и не выкрошит ветер», – точно он хотел объяснить глиняному грунту его положение и просил его перетерпеть временную боль, причиняемую работой человека. Разбивая трамбовкой глиняные комья, он успевал с сожалением посмотреть на каждый из них и запомнить их в отдельности, на что тот был похож. «Нельзя тебе быть таким, как нечеловек, ты будешь другим, – решал Альвин и глядел затем на Семена Сазонова или вспоминал другого, близкого и дорогого человека: это ради них тревожу глиняную землю, потому что. я их люблю больше, но глина тоже добрая, и мы все вместе живем». Речь Альвина про себя и та речь, которую он говорил вслух, для других людей, отличались между собою; это происходило потому, что речь про себя, в сущности, не имеет слов и является лишь движением чувства, понятным и достаточным для одного того, кто переживает его.
Везя пустую тачку снова в карьер, Альвин размышлял: «Та глина, какую я сейчас увижу там, она будет уже не похожа на ту, что я отвез, она другая будет»; его это интересовало. Подымаясь по взгорью к карьеру, выше уреза воды будущего озера, Альвин внимательно разглядывал и попутные былинки, и пролетающих бабочек, и все, что живо было и существовало на его пути. «Скоро вас всех тут больше будет, – радовался он, – всего будет больше – и трав, и бабочек, и червей; здесь наполнится озеро, земля станет рожать от влаги, тогда для всех хватит пропитания». Для Альвина ничто не было безжизненным, он имел отношение к каждому предмету, к любому живому творению и не знал равнодушия; если же он видел чужое равнодушие или расчетливое самоуспокоение, то легко приходил в ожесточение, и в этом его ожесточении было, возможно, смутное желание вывести равнодушного человека из его скупого оцепенения, чтобы он увидел не видимое им – людей и природу в их истине, прелести и в их усилии к будущему времени – я соединился с ними своим сердцем и своей силой; в чувстве жестокости Альвина более всего было печали и нетерпения; так, наблюдая в одиночестве прекрасное лицо или неодушевленную красоту мира, мы испытываем горестное сожаление, что никто другой не видит сейчас того же и не разделяет своим чувством нашей радости, тем самым уменьшая ее и как бы обижая.
Более всякой другой работы Альвину нравился простой труд с лопатой: он верил и знал, что этот труд оживляет землю, подобно пахоте крестьянина, равно и плуг крестьянина и лопата землекопа обращают омертвевший грунт в источник жизни для хлебной нивы или сада и через них в конце концов в питание и в дух человека, – и высший долг однажды рожденного человека был ясен ему. Поэтому Альвин с увлечением копал землю, словно рождая каждый перевернутый пласт для осмысленного существования, и внимательно разглядывал его, провожая в будущую, бессмертную жизнь. Он мог работать почти непрерывно, не переводя духа, не делая кратких остановок для отдыха, как поступают почти все рабочие, сами того не замечая. Ему не нужно было отдыхать в рабочее время, потому что усталость не могла одолеть его удовлетворения от работы; может быть, труд и не был для него работой, а был близким отношением к людям, деятельным сочувствием их счастью, что и его самого делало счастливым, а от счастья нельзя утомиться. И от этого чувства он глядел на землю сияющими глазами, в то время как пот на его рубашке проступал насквозь, просыхал от ветра и вновь проступал. Вечером он с сожалением думал о минувшем дне и не хотел спать, но наступала ночь, он ложился на траву в шалаше, укрывался своим старым пальто, и сладок был его сон.
Утром, еще на рассвете, приходила Прасковья Даниловна; она приносила на завтрак кулеш, горячую картошку и хлеб. Она спешила скорее обратно, но Сазонов обыкновенно задерживал ее своими вопросами.
– А отчего ты не замужем, Прасковья Даниловна? Ты пожилая уже.
– А я, сынок, вдовица.
– Вдовица? А дети где? Нету?
– Как так нету? И дети были. Которые выросли, которые померли...
– А сколько детей? Много?
– Да четырнадцать было, четырнадцать душ всего родила...
– Ого, сколько! Это много по количеству!
– Да не так чтоб уж много – у людей и больше бывает, – а на чужой-то взгляд много.
– А отчего ты много рожала? По новым людям, что ль, скучала?
– Да нет, чего я скучала? Я не скучала! А надобно так было...
– Надобно? А мне вот постное масло надобно. Принеси мне на обед чего-нибудь с постным маслом. Изжарь!
– Так это можно, – соглашалась Прасковья Даниловна. – Я тебе картошек напеку, а хлеб ломтиками нарежу да в масле его обжарю, хлеб весь и пропитается...
– Неси, я буду кушать... Мне харчи нужны, а то работы много, и мне думать надо...
Днем Сазонов старался работать вослед Альвину, но поспеть за ним не мог, выработка его была всегда меньше. Что-то мешало ему – неправильное размышление или внутренняя жизнь, которая не соединялась целиком с общей жизнью народа посредством труда.
Стоя во впадине земли, они чувствовали запах созревших хлебов и степных трав, приносимый к ним волнами теплого воздуха, и это кроткое благоухание живого покрова земли смешивалось с запахом открытого грунта и пота работающих людей, и они дышали этим запахом травы, земли и труженика-человека, соединенным в одно живое родство.
Так, должно быть, и над всей нашей родиной волнуется ветром это благоухание жизни – воздух трав и пшеничных нив, запах человеческого пота и тонкого газа трепещущих в напряжении машин.
В обед к ним явился Бурлаков. Он сказал, что у него в бригаде от плохой воды заболели двое людей – Зенин и Тиунов, это жалко, а если еще заболеют люди, то вовсе некому станет работать, тогда и в год нам не выполнить задачу.
– Придется отрыть шахтный колодезь, – сказал Бурлаков. – Нельзя людей жижкой из ямки поить.
– Да, невозможно, там микроб! – согласился Сазонов.
Бурлаков покурил, обмерил работу, что сделали Альвин и Сазонов, и решил, как надо устроить дело. Нужно поставить на рытье колодца Сазонова и Киреева, Альвин же останется один на своем участке, – это плохо, конечно, а лучше сделать – людей нету; но из плохого положения можно тоже хорошее сделать, это смотря как взяться за работу.
Бурлаков до вечера остался на участке Альвина, они работали втроем. Бурлаков остался ради Альвина: он хотел в точности изучить все приемы Альвина, как он работает и отчего дает большую выработку. Бурлаков не мешал Альвину своим наблюдением, он смотрел на Альвина редко и незаметно, но тогда, когда именно нужно; как старый рабочий человек, он понимал, что в каждом труде есть сокровенный смысл, тайное, личное отношение рабочего человека к своему делу, и нельзя бесстыдно подсматривать за работающим – это и самому будет совестно.