Свидание с Нефертити
Шрифт:
— В благородный дом с семейными дрязгами? Что ты, отче?
— Ну тогда вытащим от Милги! Он там! Мамой родной клянусь! Вытащим и заменим благородный дом дешевой забегаловкой!
Федор и Православный ушли. Вячеслав и Иван Мыш остались.
На звонок открыла дверь жена Эрнеста Борисовича.
— Ах, это вы! — И отступила в сторону. — Что же, входите.
Глядит пристально, как-то смятенно, зябко кутается в пуховый платок — полная немолодая женщина; наверно, ей изрядно досаждают причуды мужа, крикливые споры с подозрительными
Спотыкающиеся быстрые шаги. Кто-то чужой в доме. Нет, вышел Эрнест Борисович. Остановился в дверях прихожей, и у него вырвалось, как у жены:
— Ах, это вы…
Постоял, странно глядя, и вдруг непривычно засуетился:
— Рад вам. Рад… Раздевайтесь. Проходите…
Знакомые комнаты плохо освещены, из полутьмы проступают картины. Совсем уже в темноте, в углу, лошадь подымает копыто.
— Извините… Мы на минутку.
— Да нет, присаживайтесь…
Эрнест Борисович щелкнул выключателем. Картины на стенах словно выскочили из засады, заняли угрожающую позицию.
На Эрнесте Борисовиче строгий, темный костюм, белая сорочка, галстук… И почему-то в костюме он выглядит ниже ростом, лысая голова сейчас какая-то оголено-беззащитная. И почему-то небрит, и суетится, и взгляд утерял покойную твердость.
— Мы ищем Слободко… И вот рассчитывали…
— Да, да… Ах, нет… Слободко?.. Нет, не появлялся.
— Тогда извините.
— Да, да… Ах нет… Прошу вас… Присядьте, побудьте минуточку. Только минуточку…
— Я чай на стол соберу, — как-то тревожно подхватила жена.
Федор и Православный в смятении переглянулись, попятились к двери.
— Нам нужно срочно отыскать Слободко… Может, он звонил?
— Да, да… Ах нет… Никто не звонил… Да, да… Молчит… Телефон молчит… Прошу вас, вот стулья…
— Спасибо, но мы спешим. Нам позарез нужен Слободко.
Эрнест Борисович, явно расстроенный, двинулся следом к двери.
Федор уже взялся за ручку, как Эрнест Борисович решительно произнес:
— Молодые люди, что, если я обращусь к вам с просьбой…
— Все, что сможем.
Эрнест Борисович переминался — в отглаженном костюме и все же помятый, сникший, темной щетиной покрыт суровый подбородок, и взгляд заячий.
— Я, кажется, должен скоро уехать…
— Эрик! Зачем об этом? — перебила жена.
— Да, да, возможно, уеду… Возможно, надолго.
— Ну, зачем же ты!
— Не сможет ли кто взять на хранение мои картины? Здесь очень ценные оригиналы.
— Эрнест! — Жена сжимала под платком руки. — Какие картины! До них ли тебе!
— Лев Ефремович… — Заячий взгляд Эрнеста Борисовича уперся в Православного. — Вы же не относитесь к ним как к ненужному хламу?
— Мы возьмем. — Православный оглянулся на Федора. — Все не сможем, но часть… Мы в общежитии живем…
— В общежитии?! Нет, нет!
— Эрнест! К чему этот разговор?
Федора осенило.
— А если их переслать? — спросил он.
— Смотря куда, смотря куда…
— В деревню.
— А что — идея!
— До картин ли тебе, Эрнест!
— А не скажете ли адрес? Быть может, вы на себя возьмете труд переслать?
— С удовольствием… Запакуйте, я перешлю. На всякий случай — адрес запишите: Вологодская область, Энский район, деревня Матёра, Кочневу Савве Ильичу…
— Эрнест! Это неразумно! Зачем тебе впутывать других?
Эрнест Борисович вдруг обмяк:
— Пожалуй, ты права… Неразумно… Бог с ними, с этими картинами. Извините…
На улице Православный и Федор остановились, поглядели друг на друга:
— Старик, предчувствую — мы были в последний раз в этом гостеприимном доме.
— Может, нам вернуться и забрать себе все картины? Он очень ими дорожит. Отправим…
И Федор вдруг рассмеялся.
— Ты чего? — удивился Православный.
— Представил себе Савву Ильича… Получит посылку, откроет, а там — лошадь с копытом… С ума сойдет старик, удар хватит…
Рассмеялся и Православный. Что такое Савва Ильич, представлял и он. Тревога как-то сама собой исчезла.
Леву Слободко в этот вечер разыскать не удалось.
Федору часто снился один и тот же сон.
Низкая, с тяжелым бревенчатым накатом землянка, коптилка из патрона, еле дышащий огонек. Федор и огонек… Федор со страхом ждет — сейчас пойдет дождь. Только бы не пошел, только бы миновал, иначе случится что-то ужасное. Федор прислушивается сквозь толстые бревна, сквозь землю, насыпанную на них, изнемогает от напряжения, надеется — а вдруг обойдется. Но вот он явственно слышит — дождь начинается, тихий дождь, вкрадчивый. И сразу же с пронзительной отчетливостью представляется мир над землянкой — поле без конца, поле в гнилой стерне и вдали одинокая обгоревшая печная труба. Во всем мире, на всей планете нет никого — ни дерева, ни птицы, ни зверя, ни человека, — только труба да он, Федор, единственный, кто остался в живых на земле. Он ждал конца войны, и вот она кончилась — никого, ни птицы, ни зверя, труба да огонек перед ним. Дождь мочит никем не занятую бессмысленную землю — никого, ничего, нет жизни, нет смерти, пустота, пустота… А землянка стоит, и он пока жив, и натужно тлеет крохотный огонек. Тлеет. Зачем?.. Остались секунды, не избежать — погаснет, секунды, а там — будет лежать поле, будет идти тихий дождь, века, века, тысячелетия, без конца. Нет смысла, и вопреки смыслу упрямо тлеет огонек. Зачем? И Федор решается — хватит! Протянуть руку и накрыть: пусть мрак, пусть безликий дождь — пустота на века. Протянуть руку — как просто… Но рука непослушна. И вдруг мысль, как ожог: «А жив ли он?»
Каждый раз он просыпался на этом месте. И слышалось дыхание спящих ребят, и ручные часы на тумбочке плели суетливо едва уловимую ниточку вслед за убегающей ночью.
Проснулся и на этот раз. Из коридора сквозь неплотно прикрытую дверь сочился в комнату слабый свет. Смутно отблескивал колпачок лампы на тумбочке Ивана Мыша. Иван Мыш уютно похрапывал, словно в хорошем настроении мурлыкал благодушную песню. Православный подергивался во сне и чесался.
Но в комнате было что-то пугающее, благодушно мурлыкающий храп Иван Мыша казался фальшивым.