Свидетель или история поиска
Шрифт:
Мы встретились с мадам де Зальцман; маленькой, очень прямой дамой с белоснежными волосами, очень изменившейся по сравнению с той молодой женщиной, одной из лучших учениц Гурджиева в Prieure, которую я помнил. Как только мы прибыли, она спросила, не хотим ли мы позавтракать с мистером Гурджиевым. Потрясенные легкостью, с которой это произошло, мы тут же согласились. Мы были готовы к длительному ожиданию и многочисленным испытаниям, прежде чем сможем его увидеть.
Глава 20
Возвращение к Гурджиеву
Медленно, с трудом, моя жена спускалась по узким, крутым и витым ступенькам в древний дворик дома номер 44 по улице дю Бак. Медленно она забралась
Квартира мистера Гурджиева находилась в доме номер 6 по улице Полковника Ренальда, на первом этаже, слева. Зайдя, мы погрузились в ароматы шафрана и полыни и другие, менее различимые, так что, казалось, мы очутились в другом мире. Квартира составляла странную противоположность Prieure. Все в ней было маленьким, темным и грязным, создавая впечатление нищеты, не европейской и не азиатской. Вспоминая величественные салоны и сады Prieure, огромный Дом Обучения, украшенный орнаментами, сияющее солнце 1923 года, казалось, что Гурджиев повернулся спиной не только к блеску и великолепию, но и солнечному свету. День был в самом разгаре, но шторы опущены и зажжен электрический свет.
Мадам де Зальцман проводила мою жену в небольшую гостиную справа и тут же ушла в левый коридор, через несколько мгновений вернувшись с Гурджиевым. Я повернулся к нему, стоящему на потертом ковре, изменившемуся даже больше, чем обстановка. Темные изогнутые усы побелели, а сияющее, насмешливое лицо потеряло свои твердые очертания. Он стал старым и грустным, но кожа осталась гладкой, а осанка столь же прямой, как и раньше. Я почувствовал внезапную теплоту, столь отличную от юношеского почитания и застенчивости, которые я испытывал к нему в Prieure.
На нем была красная феска, скорее в духе оттоманских турков, чем египтян или марокканцев. Открытая рубашка и свободные брюки были более ему к лицу, чем щеголеватые френчи, которые он носил в 1923. Как всегда, его движения были грациозны, а жесты сдержанны, что само по себе создавало вокруг него атмосферу отдыха и хорошего самочувствия. Мадам де Зальцман представила меня, упомянув, что он должен помнить меня по Prieure. Он возразил: «Нет, я не помню». Посмотрел на меня несколько мгновений, помолчал и добавил: «Вы — номер восемнадцатый. Не Большой Восемнадцатый, а маленький восемнадцатый». Представления не имею, что он имел в виду, но его манеры наполнили меня счастьем, и я почувствовал себя как дома. Может, он и не помнит меня, но он меня принял. Двадцать пять лет назад я уехал из Prieure, но, когда я увидел его, время исчезло, и я словно бы никогда не покидал его.
Кроме него в квартире было всего несколько человек. Ланч еще не начинался, хотя время уже перевалило за два часа. Мы вошли в скромную гостиную, площадью примерно одиннадцать футов. Стены были увешаны отвратительными олеографиями и мазней, выполненной масляными красками. В двух стеклянных ларцах лежала какая-то ерунда: куклы в костюмах и непонятные безделушки. Везде стоял запах кухни.
Американец громко читал по-английски рукопись. Каждое слово произносилось четко, но я почти ничего не понял. Через какое-то время молодая женщина просунула в дверь голову и сказала: «В цепочку». Гурджиев повторил: «В цепочку!» Без всяких объяснений большинство присутствующих выстроились в ряд, образовав цепочку от кухни до столовой. Мадам де Зальцман усадила мою жену за стол и стала негромко ее расспрашивать. Я присоединился к остальным, не зная, чего ожидать дальше.
Гурджиев прошел на кухню и стал наполнять тарелки из нескольких больших кастрюль. Тарелки ставились друг на друга: рагу внизу, суп сверху, каждое блюдо накрыто еще одной тарелкой. Их передавали из рук в руки и расставляли на столе. Я оценил преимущество этого метода сервировки через несколько недель, когда в столовой, рассчитанной на шестерых, собралось человек сорок, и перемена блюд попросту была невыполнимой.
Меня посадили справа от Гурджиева, а мою жену — напротив, слева от мадам де Зальцман. За ланчем, как обычно, произносились тосты, и сотрапезники обменивались кусочками еды, как это описано в книгах, посвященных Гурджиеву. Спустя некоторое время он перестал жевать и обратился по-английски к моей жене: «Вам больно?» «Да». «Очень больно?» «Да». Он вышел из-за стола и вернулся с коробочкой, вынул из нее две пилюли и сказал: «Примите их. Если боль пройдет, я буду знать, как Вам помочь. Если нет, скажите мне». Он возвратился к еде и больше ею не занимался.
Все наше внимание привлекала череда тостов. Я помнил гурджиевские тосты в Prieure за идиотов различных видов по субботним празднествам, но теперь ритуал явно был основательно разработан и строго соблюдался. Гурджиев сидел и слушал. Тосты произносились тем же американцем, который читал. Он сидел слева от Гурджиева и назывался «директором:» Гурджиев объяснил, что это древний обычай, известный в Центральной Азии, и его можно найти в евангельском рассказе о свадьбе в Кане, в Галилее, где распорядитель празднества, или тамада, выполняет те же обязанности, что и директор за столом у Гурджиева.
Вдруг он оборвал сам себя и, повернувшись к моей жене, спросил: «Где теперь Ваша боль?» Она ответила: «Ушла». Он настаивал: «Я спрашиваю, где она сейчас?» С глазами, полными слез, она сказала: «Вы взяли ее». Он произнес: «Я доволен. Рад, что смог Вам помочь. После кофе мадам де Зальцман покажет Вам упражнения».
Ланч продолжался часов до пяти. Когда мы поднялись из-за стола, он пригласил меня в небольшую комнатку выпить кофе. Это был и его кабинет, и кладовая, увешанная от пола до потолка сухими травами, сухой рыбой и колбасами, с полками по всей окружности, заставленными различными продуктами. В Англии продукты питания все еще жестко ограничивались, и такая выставка провизии производила необычное впечатление. Однако Гурджиев сразу же приковал к себе мое внимание, сказав: «Знаете ли Вы, какова первая заповедь Господа человеку?» Пока я тщетно искал ответ, он дал его сам: «Рука руку моет!» Помолчав, чтобы до меня дошло, он продолжал: «Вам нужна помощь, и мне нужна помощь. Если я помогу вам, Вы должны будете помочь мне». Я сказал, что готов сделать все, чего бы он ни захотел.
Он заговорил о трудностях, которые испытывает в Париже, как ему не хватает денег на важную для него поездку в Канны. Я не удивился, так как был готов отдать столько денег, сколько смогу. Тогда он спросил: «Чего Вы от меня хотите?» Я ответил: «Научите меня работать над моим Бытием». Он согласился: «Верно. Знаний в Вас слишком много, а Бытия — ноль. Если хотите, я покажу вам, как нужно работать, но придется выполнять то, что я скажу». В нашем разговоре было нечто неземное. Он был точным продолжением нашей беседы в Prieure, которая, в свою очередь, продолжала самый первый разговор в Куру Чешм с князем Сабахеддином двадцать семь лет назад. Я сказал ему: «Я знаю, что, если останусь таким, как я есть, мое положение будет безнадежно. Поэтому я вернулся к Вам». Он ответил: «Делайте, как я скажу, и я научу Вас, как измениться. Нужно только перестать думать. Вы слишком много думаете. Надо научиться ощущать. Понимаете ли Вы разницу между ощущением и чувством?» Я ответил, что первое относится к физическому уровню, а второе — к эмоциональному. «Да, более или менее. Но Вы всего лишь знаете об этом умом. Но не понимаете этого всем своим существом. Этому Вы и должны научиться. Скажите, чтобы мадам де Зальцман показала Вам и миссис Беннетт упражнение для ощущений и чувств».