Свидетельство
Шрифт:
Магда заколебалась, в душе признавая, что купец прав. И все же она чувствовала себя обманутой и не могла совладать со своим гневом и отвращением к Штерну.
— Открою я вам и еще одну тайну, — продолжал тот. — Вы — женщина умная, поймете. Вчера был здесь Дюрка Шполарих, интересовался: как идут мои дела. Он, видите ли, тоже хотел бы, чтобы общественные рабочие отремонтировали ему помещение, а он в большом зале открыл бы столовую, а в переднем помещении — в буфете — продажу спиртного. Видите, ради общественных интересов я свой собственный бизнес готов подорвать. Но я не боюсь: хватит с меня, еще и останется! Готов помогать своим собственным конкурентам. Ну, что вы на это скажете? За Шполарихом ведь остальные примутся за дело. Не полторы тысячи, а четыре, пять тысяч человек будем кормить! И мы, предприниматели,
Штерн говорил, говорил, а его волосатые коротышки пальцы, словно на клавиатуре рояля, приплясывали на грязноватом сукне стола.
— Я не упрекнула бы вас ни словом, — заметила Магда, — если бы вы делали все это открыто, не стараясь перехитрить, как-то провести нас.
— Открыто? — взглянул на нее Штерн и пренебрежительно отмахнулся. — Да что вы! Заметьте, я открыл столовую, когда весь район еще мертвецов да падаль хоронил… Я мог бы и сам пойти на эти работы. Труда не стыжусь! Сам был грузчиком — в Ниредьхазе, у Шамуэля Фридмана, мешки на спине таскал — вот как я начинал свой бизнес!.. А вы говорите — открыто! Но я должен был перехитрить вас в ваших же интересах! И потом — кто же теперь играет с открытыми картами? Вот уж хорош бы я был, право!.. Поверьте, мне очень неприятно, — добавил он фальшиво задушевным баритоном, — что мы все время ссоримся. Именно с вами! — И по лицу его расплылась бесстыдно сладострастная усмешка.
Магда не относилась к числу женщин, наделенных той броской красотой, что заметна сразу всем — и мужчинам и женщинам — с первого взгляда. Ее можно было видеть десятки раз, но так и не разглядеть в ней ничего примечательного. Паспортное описание ее тоже было самым заурядным, мало что говорящим: «Волосы русые, глаза карие, лицо овальное, рост средний, нос правильный, рот правильный, особых примет нет». На фотографиях лицо у нее всегда получалось испуганно-настороженным, официальным, ничего не выражающим. Они и не походили на нее, эти ее фотографии. Да и друг на друга тоже не походили.
«Глаза карие!» Но сколько их на свете, этих карих глаз, — и какие они все разные. Нет, беден наш язык, не найти в нем нужных слов. Одни карие глаза выглядывают из-под густых бровей, из-за частокола ресниц, словно ядрышки каштана из приоткрывшейся скорлупы. От них так и веет летним зноем… А есть и другие карие глаза: большие, словно полированные агаты, под тонкими прозрачными веками, под изогнутыми по-турецки бровями… Карие глаза газели! Красивы и те и другие, первые — особенно в веселье, вторые — в печали. В сравнении с ними глаза у Магды, пожалуй, и не были красивыми. Брови тонкие, нехарактерные, глазницы мелкие, взгляд немного испуганно-удивленный, детский, скорее вбирающий в себя, чем выражающий что-либо. Но стоило человеку заговорить с ней, менялся их взгляд, и даже не взгляд, а сами глаза: становились светлее, лучистее, а в глубине вспыхивали яркие золотые искорки. Порой они странно голубели, отливали нежной лазурью и ласкали и веселили человека, напоминая ему одновременно и о серьезной красоте жизни, и о величественных радостях человеческого призвания. Разумеется, все эти свойства совсем не фотогеничные, да и от полицейского чиновника тоже не потребуешь, чтобы он их занес в паспорт.
«Рот правильный». Когда ее губы смыкались, они образовывали две тоненькие, едва изогнутые линии; но верхняя была чуточку короче нижней и потому почти всегда слегка приподымалась, открывая белизну зубов. Если понаблюдать за ее губами, когда она разговаривала, можно было подметить, что каждая из них вела как бы самостоятельную жизнь. Эти две тоненькие, едва изогнутые линии были куда живее, выразительнее и — для того, кто их полюбил, — желаннее, чем самые ярко накрашенные, самые пухлые губы. У Магды был слегка желтоватый оттенок кожи, подобный фарфору цвета слоновой кости. Но и он, этот цвет, постоянно менялся, то бледнея, то
Роста Магда была действительно среднего. Ей исполнилось двадцать шесть лет, но она легко могла сойти и за восемнадцатилетнюю девушку: чувствовалось, что она останется такой до тридцати шести, а то и до сорока лет. Пышная, тугая грудь и другие округлости легко обращают на себя внимание. Женственность Магды была в ином. Как все женщины в ту пору, она ходила в брюках и в надетых один поверх другого пуловере, жакете и плаще-дождевике. Но и в брюках Магда казалась подростком, с ее узкими бедрами и тоненькой даже для мальчишки талией. Не пышные формы, но мягкие, изящные движения придавали ей необычайную привлекательность и женственность: когда она садилась, скрещивая на коленях руки, когда наклоняла голову, внимательного наблюдателя поражала изумительно красивая линия спины, шеи и прически. Воспроизвести, изобразить эту непроизвольную гармонию ее движений было бы невозможно. Магда была сама той стихией, из которой выводятся законы гармонии.
Такие женщины влекут к себе не сразу. Так, наряду с резким, грубым вкусом жирного, наперченного жаркого, чесночных колбас, голубцов существует скромный и неповторимый вкус корочки свежевыпеченного хлеба; наряду с сильным и отчетливым ароматом лилий, нарциссов и роз есть аромат стерни в летний вечер, аромат осеннего леса. Имеют свой, особенный запах мебель и книги, человеческое жилье зимой. Есть вкусы и запахи, уловить которые могут лишь органы чувств, обретшие определенную культуру, — и тогда на них действуют сообща очарование привычного и таинственность незнакомого нового.
Такой была Магда.
Но в этом неотесанном торговце-оптовике, смолоду таскавшем на своем горбу мешки с зерном и едва ли окончившем четыре класса и за всю жизнь не прочитавшем, вероятно, ни одной книжки, рядом с грубостью удивительным образом уживалась утонченная культура чувств и ощущений. Только выразить свое влечение к этой женщине он был уже не в силах.
И нужно было много тонкого женского инстинкта и подлинного гуманизма, чтобы не дать этому грубому человеку даже намеком почувствовать, насколько смешны и даже оскорбительны его наивно-восхищенные взгляды…
Штерн проводил Магду до угла Хорватского парка. Там он согнулся чуть ли не вдвое, мокро чмокнул ее в ручку и потом еще долго стоял и смотрел вслед. Только когда Магда скрылась за углом, он вдруг словно опомнился и. потирая руки, с необычайным проворством помчался обратно, к себе в столовую. А в это время на Кольцевом бульваре, у развалин углового дома, стоял в компании нескольких чиновников из управления Ласло Саларди. Поцелуй руки показался ему таким долгим, что у него слова застряли в горле и перехватило дыхание. Правда, он тут же опомнился и с неожиданным усердием принялся вдруг объяснять господам из управления их задачи.
Ревновал ли он? Пожалуй, Ласло и сам бы удивился, если бы кто-нибудь, заглянув к нему в душу, задал этот вопрос. И, вероятно, он ответил бы и всем, и себе самому единственно логичными, абсолютно правильными и ни на что не годными словами: «Я — ревную?! Да на каком основании, по какому праву?.» Но почему же тогда поцелуй пузатого купца вызвал в нем такое отвращение, словно купчишка его самого мазнул по лицу своими мокрыми губами?.. И сразу же вспомнилось Ласло то странное чувство беспокойства, которое испытал он, заметив, что все товарищи с первого же дня стали обращаться к Магде на «ты». Он словно обиделся немного, увидя, как быстро все полюбили Магду. Почему? Разумеется, чувство это не было устойчивым и не задержалось в нем. Оно, как настроение, родилось на миг и тотчас же потонуло в великом потоке дел, повседневных забот и грозно надвигающихся сроков. Общественная жизнь накатывалась на людей такими волнами, что перед ее величием стихал, как ничтожно малый, трепет личных чувств и дел. У всех ли это было именно так? Кто мог сказать? Позднее, перебирая в памяти свою жизнь, Ласло казалось, что у всех, — по крайней мере у тех людей, с кем он сошелся ближе в последнее время. Но разве люди не дружили, не влюблялись? Да, конечно. Но основным содержанием этой дружбы и этой любви были все те же заботы и дела общественной жизни. И в сравнении с ними нити чувств к любой личности казались как бы второразрядными.