Свидетельство
Шрифт:
«Как-нибудь потом!..»
Даже отправляясь путешествовать, человек берет с собой в дорогу всю свою жизнь. Обдумывает свои заботы, болтает с соседями по купе, глядит в окно вагона, достает сверток с провизией, читает или учит уроки — и так всю дорогу. Порою он даже вообще забывает, что откуда-то выехал и теперь мчится к какой-то цели со скоростью, намного превышающей человеческую…
Но разве думает о свежем и жгучем горе или о невесте, с которой только что обручился, спринтер, бегущий стометровку? Он видит перед собой только цель, туго натянутую ленту финиша, и на то время, пока он бежит, в нем замирает все: и боль, и горе, и радость, желания и воспоминания. Пеструю котомку своей жизни со всеми ее сокровищами
Хорошо это или плохо? У Ласло это было именно так.
Дел было невпроворот. Стояла сухая, ветреная погода. Яростные весенние ветры расшатывали, раздирали обветшалые кровли, стены. Опасность подстерегала прохожих на каждой улице, возле каждого дома. Все инженеры и рабочие районного управления работали на установке подпорок. Главный архитектор, коммунист, хоть и медленно, но сделал обстоятельный проект. Прежде всего до 1 Мая нужно было обязательно ликвидировать угрозу обвалов на главных и на наиболее оживленных второстепенных улицах: семьдесят аварийных зданий предстояло либо разобрать, либо подпереть бревнами. Кое-где разгулявшиеся ураганы снесли целые крыши. Однажды ночью на Паулеровской рухнул фронтон четырехэтажного здания. Счастье, что никто не пострадал.
Погода стояла пока сухая и ветреная. Но скоро зарядят майские дожди, затем наступит жара — и к зиме станут непригодными для жилья даже те дома, где сейчас еще можно жить. Нужно чинить крыши! Подсчитать все запасы бревен, теса, черепицы, а если их окажется мало — искать, искать, выявить, достать где угодно! И все, что требует небольших затрат, чинить немедленно, сегодня же, чтобы уберечь от дальнейшего разрушения… Или — невзорвавшиеся мины, бомбы, снаряды… Их нужно собрать, свезти на середину Вермезё, обезвредить — хотя бы основную массу до 1 Мая. И до 1 Мая же нужно очистить улицу Аттилы и проспект Кристины от хлама и развалин. Привести в порядок хотя бы одну ведущую в Крепость улицу-лестницу, чтобы двум тысячам обитателей Крепостной горы не приходилось добираться домой, проделывая подчас цирковые фокусы. Многие до сих пор еще живут в убежищах, другие задыхаются в страшной тесноте — по десять — пятнадцать семей в трех-четырех уцелевших квартирах. И люди бегут из Буды. Между тем жилье в Буде есть. Большие, хорошие квартиры стоят пустые, запертые на ключ, чтобы не растащили мебель… Большие квартиры, где живет по одному-два человека… Пустые квартиры, с виду разрушенные, а на самом деле после пустяковых затрат пригодные под жилье… Нужно переселить людей из всех опасных для жизни зданий. А в них — сотни людей. Нужно жилье! Справедливое распределение того, что есть. Нужно составить список жилого фонда. И это тоже до 1 Мая! И еще позаботиться о том, чтобы украсить к празднику и эти жалкие, безглазые руины.
Заботы причиняют не только природа, не только вещи и стихийные силы, но и люди. К счастью, перестал появляться на заседаниях Национального комитета Озди — с его вечными сомнениями и возражениями: прослышал откуда-то, что крестьяне Нограда, ютящиеся в горах на крохотных лоскутках земли, собираются разделить его имение в несколько сот хольдов, — и; заполучив в ЦК партии мелких хозяев какую-то командировку, укатил туда. Общественные работы были теперь в ведении Новотного. Жилищный и инженерно-строительный отдел тоже. Нельзя было сказать, что Новотный вел дела халатно или недобросовестно. И все же Ласло казалось (может быть, неприязнь Сечи к Новотному возбуждала и в Ласло подозрительность), что в Новотном под маской усердного труженика кроется коварный враг. Но дела на комитете обсуждались мелкие, и по ним никогда не возникало споров.
О пятикомнатной квартире в доме по Рождественской улице Саларди узнал от председателя квартального комитета.
— Ах, эта? — Новотный улыбнулся, не то извиняясь, не то со снисходительностью взрослого по отношению к ребенку. — В ней живут двое больных стариков. Настроены вполне демократически. Он — в прошлом заместитель министра, либерал. Наверняка вы слышали его имя. Я считал неприличным…
— Вы должны были составить полный и точный список, — возразил Ласло. — Ничего не решать самому.
Но нет, Новотный и не ждет повторных распоряжений:
— Пожалуйста! Я уже включаю в список и эту квартиру. Вот здесь есть еще место… Конечно, конечно…
Такими — и не больше — были их разногласия.
Магда с маленькой Катицей занимала в квартире Ласло большую «комнату-убежище», сам Ласло остался в маленькой комнатке с окном во двор. Когда позволяло время, Магда убиралась, приводила в порядок квартиру.
— Смотрите, что я нашла! — вошла она к Ласло как-то вечером, держа в руках сложенный вчетверо грязный, пыльный листок бумаги.
Протягивая бумажку, она слегка покраснела, и Ласло понял: прочитала. На бумажке были стихи — одно из немногих стихотворений, написанных Ласло за всю его жизнь. Стихотворение посвящалось Бэлле. Ласло расправил листок и начал читать с любопытством и таким странным чувством, словно он не только не писал его, но и вообще никогда не видел в. глаза. «Бэлле, июль 1944». Он покачал головой и усмехнулся. Значит, за несколько дней до ее отъезда. За несколько дней до того, как она сообщила об отъезде? Всего девять месяцев назад? Он был потрясен и, не зная, что делать с листком, вертел его в руках. Любовь, стихи!.. Словно не он собирался когда-то стать поэтом!.. И вновь все те же слова, прогоняющие заботы, угрызения, желания: «Ничего, как-нибудь потом…» Ласло поужинал, а листок, забытый, остался лежать на столе.
Но нет, даже и в этом полузабытьи наползающих друг на друга сроков Ласло все равно не мог не заметить того странного, болезненно-щекочущего ощущения, имя которому была ревность. Не мог он, конечно, не заметить этого или чего-то очень похожего в Магде, в том даже, как она подавала ему ужин. Он даже успел разглядеть, что при огоньке свечи глаза у нее были густо-густо синими, словно темно-синий, почти черный бархат. Но тут же все это заслонилось, было стерто, словно губкой со школьной доски, все той же мыслью: «Как-нибудь потом». Снова остаются только заботы о 1 Мая, об опасных развалинах, о квартирах, о районе…
Именно они, эти заботы, помешали ему заметить, что Магда стала реже говорить, тосковать, вздыхать по мужу. Или, может, он заметил, но объяснил-то так: ждет окончания войны, отложила, как и я сам, все личное на «как-нибудь потом».
Как-то вечером, в конце апреля, вернувшись домой, Ласло разглядел в полумраке маленькой, дымной кухни женщину, ожидавшую, по-видимому, его возвращения. Незнакомка, молодая и очень красивая, была одета по-мужски и только в руке комкала платочек, снятый с черных, длинных, до самых плеч, волос. Как видно, ждала она долго, потому что успела разговориться и с Магдой, и с маленькой Катицей.
— Вот как! Вы меня не узнаете? Жена Казара…
Словно откуда-то из тумана всплыло лицо, и память подсказала: приятельница Бэллы.
— О, конечно… как же! Клара!
Имя это часто поминалось в рассказах Бэллы, да и сам Ласло несколько раз бывал у них в доме. «Клара — моя большая любовь!» — обыкновенно шутил и Миклош Сигети.
— Вот видите, вы даже не узнали меня! Я так подурнела?
— Ну, что вы! Напротив…
Ласло не знал, что и сказать. Подурнела она? А может, наоборот, похорошела? У Клары были ярко горящие черные глаза, черные, с отливом, волосы и незаурядное, несколько по-мужски очерченное лицо. Возможно, прежде она и была красивее, но он не мог этого вспомнить.