Свирель на ветру
Шрифт:
Все здесь близко, все здесь низко, доступно. Все несколько жалобней, нежели на материке, в смысле древесной растительности. Маломощное все и как бы больное. Изнутри редкое дерево не почернеет к десяти годам. А все — морозы, бураны немилосердные, почва, на большую глубину промерзшая. Соки, коими живое на этой земле питается, слишком охлажденные, ледовитые. Зато уж все под боком, рядом все. Возле. Лес на огороде, болото в палисаднике, за околицей — море, а в конуре собачьей — волк, а то и росомаха дежурит. Безо всякой цепочки принудительной. А главное опять же — электрички штурмовать не надо. А значит, и Юлию уговаривать по ягоды слетать — не такое
Порадовала Евгения: в самый последний момент позвонила из номера местной гостиницы и в лес идти отказалась. Приехал из столицы какой-то внимательный человек мужского пола, который согласен слушать стихи. И тут Юлия заколебалась. Уходить в тайгу с глазу на глаз со мной, то есть с мучительно влюбленным в нее человеком, считала небезопасным.
И тогда я притворяюсь смирившимся. Чешу в затылке, зеваю, клонюсь долу и, как бы между прочим, снимаю на полу трубку с аппарата.
— Евгении Клифт позвоню. Скажу, что ягоды отменяются.
— Не вздумай! — запрещает Юлия.
— Новые стихи прочтет… С приезжим познакомит.
— Нет уж!.. — меняется в лице Юлия, должно быть представив скрежетание голосовых связок поэтессы. — Я одеваюсь, Венечка. Бери кузовок.
Сперва по серебристому мху-ягельнику, устилающему тонким, дырявым слоем продутую ветрами, лысую землю, — блуждали овалами холмов, поросших по южным склонам кедровым стлаником. Нашли даже прошлогоднюю шишку с уцелевшими орешками, не опустошенную бурундуками и леммингами. Понаблюдали за одним из этих грызунов. Бурундук, привстав на ветке, замер столбиком, с «нескрываемым» любопытством посматривал в глаза Юлии, прекратив шевелить челюстями и набрякшими защечными мешочками. В свою очередь, Юлия долго, не двигаясь и не произнося ни слова, без тени улыбки всматривалась в зверька. И вдруг глаза ее увлажнились. Признаться, не ожидал я от нее… слез умиления. И тут она прошептала:
— Мы… только люди. Всего лишь. Я уверена, что все живое мыслит. По-своему, конечно. Любой муравьишко — чудо. А в муравейнике даже свои гении есть. Что он хотел нам сказать, этот полосатенький? — кивнула Юлия в сторону бурундучка, заспешившего прочь с ветки на землю и дальше — на другой куст кедрача.
И тогда я решил, что подходящий момент настал. Пора объясниться, «раздеть» перед Юлией сердце раз и навсегда.
— Я знаю, что он хотел нам сказать. По крайней мере — догадываюсь. Он сказал, что необходимо… полюбить! Нам, друг друга. А через это и весь окружающий мир. Весь муравейник. И полосатенького в том числе.
Юлия беззлобно усмехнулась. Как бы прощая бестактность, допущенную кем-то забавным, из того же муравейного ряда, скажем, пролетавшей над ее священной головой птицей кукшей, не более того.
— Любовь, Венечка, насылается свыше. Она — дар! Ее не купишь, не изобретешь, не догонишь на моторе, не выклянчишь. Ни на Северном полюсе, ни в Летнем саду.
— Понимаю. Умом. А сердцем чую… ее тепло. Различаю ее… даже в твоих безвоздушных, минеральных глазах. Ты — женщина, Юлия. Дитя человеческое. И тебе пора полюбить. Чтобы родить дитя. Эстафета живого огня.
— Слишком спокойно говоришь, Венечка. Вещаешь. Как робот. Хотя и красиво. Внушительно.
— Боюсь потому что. Настороже все время.
— Кто любит — тот ничего не боится. Седая истина. А про дитя, Венечка, я тебе так скажу: не моя это судьба — ребенок… Не моя планида. По Фрейду, Венечка, все женщины на два вида делятся: на «М» и на «Б». Так я не «М», Венечка, нет во мне материнского
— Нет… я с луны свалился. С тарелки летающей. У меня сердце из молибдена!
— Да господи! Неужели тебе не противно повторять пройденное миллиардами ходоков, ступать след в след?! Да обнимайся ты с кем угодно, только не со мной! Притворись хотя бы! Непохожим… А? Только не справляй со мной никаких обрядов и… нужд. Хотя бы со мной… не стремись к разочарованию. Не убивай прелесть недосказанности. В наших с тобой отношениях больше было детского, нежели в любом ребенке, хлебнувшем жизни. Поступи со мной… священно. Хотя бы со мной. Отнесемся друг к другу бережно, сказочно, поэтично… Ну как там еще? Фантастично! Представь, что я не такая, как все. Что я выдумана тобой. Нарисована воображением. Повосхищайся мною подольше. А уж потом — как небу угодно.
Всякий раз, вспоминая при случае нашу ягодную вылазку, не могу зацепиться воображением за что-нибудь конкретное из того мгновения, после которого потерял в стланике из виду красную в белый горошек косынку Юлии… Нагнувшись за чернокожей водянистой ягодой шикшей, произносил я пламенную речь о гибели интеллекта, лишенного питательных соков (или токов) любви, как вдруг ощутил… вселенскую тишину, запредельную, вне пространства и времени пустоту: исчезла Юлия! Ни шороха от ее стиснутых кедами ног, ни лепета ее одежды на ветру, ни музыки ее слов, ни ворчания мысли в этих словах. Как будто… зуб больной вырвали! Боль ушла, а печаль потери — осталась.
Хотел «ау!» крикнуть — не получилось. Лопнуло что-то в речевом механизме. Звуки размазались. Вышло нечто, напоминающее старинный панический вопль: «Караул!» И тогда бросился я с обветренного холма в распадок, туда, к благоухающему болоту, откуда по ветру доносилось гудение мириадов насекомых: стрекоз, мошек, комаров, шмелей, мух, жучков и прочей крылатой россыпи.
К тут Юлия подала голос, резко так вскрикнула, будто птица. Именно оттуда, куда я по наитию стремился, — из топи волосатой, сочно поблескивающей серебром влаги, из пряных, дурманных мхов, зазубренных лезвий осоки, торчковых камышин, увенчанных сигарообразными шишками.
А произошло вот что: Юлия провалилась в «окошко», в черный просвет в трясине и теперь медленно уходила в глубину немереной бездны. То есть — тонула. Так, по крайней мере, казалось мне.
Когда я вынесся на ее крик, над разметанной, прорванной руками Юлии бледно-зеленой ряской торчала всего лишь беспомощная голова Юлии в ярком платочке, этакий праздничный шарик надувной, сорвавшийся с нитки и прижатый тяжелым ветром к болотной жиже.
Мгновенно сообразил я, что вытащить Юлию, погрузившуюся так глубоко, вряд ли уже удастся. Глаза мои забегали, шаря под ногами в поисках чего-нибудь древесного, твердого. И тут взгляд мой вдохновенно скользнул по тощей, неживой сухостоине костяной прочности. Мгновенно повалил я мертвое деревце, так кстати подгнившее возле основания. И, опираясь на двухметровый костыль, шагнул в воду… Навстречу Юлиной голове. Которая почему-то все еще торчала над водой.